Уходит век. Борис Штейн
ли не знать этих слов, если я сам их сочинил, а рота выучила. Выучила то, что ворочалось в моей коротко стриженной голове и сбилось в слова по моей воле. Есть от чего придти в восторг. Меня распирает – нет, не авторское тщеславие – авторское счастье. Но петь я не могу: у меня нет ни голоса, ни музыкального слуха. Я могу только рявкнуть с придыханием припев:
– Ийэх, соленая вода!
Но припев как раз сочинил не я, припев был, существовал ранее, как и вся песня «Соленая вода», написанная неизвестными мне законными советскими авторами. Я лишь переделал ее с матросского на курсантский лад. Но факт оставался фактом: я сочинил, а моя рота пела.
Когда я заболеваю…
Только не думай, пожалуйста,
Что это случается часто:
Я, в общем, здоровый лось!
Но ежели что, мечтаю:
Возьму и тебе пожалуюсь,
Чтоб это пустячное дело
Тревогой отозвалось.
Всегда обо мне тревожились:
Сначала – мама,
Потом – командир роты,
Потом – командир корабля.
А я, как и полагается,
Отмахивался упрямо
И время от времени
Выписывал кренделя.
Состарилась моя мама.
Состарилась моя рота.
Исчезли в тумане юности
Огни моих кораблей.
Я – гордый и независимый.
Но нужно, чтоб кто-то
Сказал иногда заботливо:
– Миленький, не болей!
Мне нравился процесс сочинения стихов: попадание в рифму и попадание в ритм. Природа, обнеся меня музыкальным слухом, не поскупилась на чувство ритма. Сначала я проверял себя: считал слоги, загибая пальцы, потом понял, что никогда не ошибаюсь. Сам процесс представлялся мне окутанным романтической дымкой. Я как бы смотрел на себя со стороны: вот я сижу в опустевшем классе, и шинель непременно накинута на плечи, и на меня сходит с небес вдохновение, и в глубине-то души я подозреваю, что когда-то в этом же самом Петергофе, вот так же, накинув на плечи шинель, сидел юнкер Миша Лермонтов…
До сих пор не знаю, что больше радует меня в творчестве: результат или процесс?
Если результат – я мастер.
Если процесс – я графоман.
Так что же? Только честно!
Не знаю. Не знаю, право.
Само морское дело покрыто романтическим туманом, и чувство это – чувство романтики – воспитывалось и поддерживалось в нас всей системой партийно-политической работы. Никто из нас не задумывался о главном предназначении кораблей, на которых предстояло служить, о предназначении установленных на них орудий, торпедных аппаратов, глубинных бомб. В двадцать лет, даже выполнив стрелковое упражнение из автомата, не задумываешься о жизни и смерти. Романтический ветер сметает подробности. Под черными курсантскими бушлатами ровно бились сердца юношей, ведущих здоровый образ жизни. Но в черной стае случается белая ворона. Нашу белую ворону звали Борей Лукьяновым. Я созрел до новеллы о нем только годам к пятидесяти пяти…
Где граница серьезности?
Где, я спрашиваю, должна быть граница