Русские тексты. Юрий Львович Гаврилов
Гумилеву отдавал визит,
Когда он жил с Ахматовою в Царском.
Ахматова устала у стола,
Томима постоянною печалью,
Окутана невидимой вуалью
Ветшающего Царского Села…
Это – enfant terrible Серебряного века, Игорь Северянин, из безмятежной в 24 году Эстонии.
Здесь весь джентльменский набор дореволюционных представлений об Ахматовой – томная, печальная, утомленная; тут же (куда же без нее) вуаль и Царское Село. Этакая акварель не то Бакста, не то Сомова, а, может быть и Бенуа.
Не знал эгофутурист, что той, прежней Ахматовой, нет более; что уже написаны программные «Мне голос был» и «Не с теми я, кто бросил землю…», в которых была угадана дальнейшая жизнь и судьба.
Утешный голос в 17 году обещал:
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид.
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
Дух поэта, преисполненный скорби и суетные соблазны несовместимы, как гений и злодейство. Те, кому это было адресовано, не поверили Ахматовой: «царскосельская веселая грешница» и вдруг…
Через пять лет она высказалась еще более жестко и определенно:
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы не единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час…
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
Не «крылатую свободу» она выбрала, а невыносимую, лютую родину, и обрела надменность Данте, своими ногами попиравшего ад.
Вещая природа гения подсказала ей, что все, оставшееся за чертой, надо от себя отрезать, беспощадно, безвозвратно, себя от себя отрезать, стать другой. И не единого удара не отклонять, быть с той землей, в которую ляжешь, быть со своим народом, все пережить, все запомнить, выстоять, стать голосом времени – великим поэтом.
В неистовую ярость приводили Ахматову те западные исследователи ее поэзии, которые утверждали, что главная часть ее творчества состоялась до 17 года, что после революции она писала мало и не о том, о чем должна была бы писать.
Ее хотели запереть в тесной каморке полумонашенки, полублудницы; она, наверное, ненавидела хрестоматийную перчатку, надетую не на ту руку, как Фаина Раневская, ненавидела свое знаменитое: «Муля, не нервируй меня!»
Но ее описывали, словно музейный экспонат, не желая замечать то, что она говорила так внятно:
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя – красавицу тринадцатого года –
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили. А мне такого рода
Воспоминанья не к лицу…
Почувствуйте надменность, оцените бесслезность.
Коко Шанель, ее сестра в другой жизни, такая же худая, смуглая, угловатая, в такой вот парижской шляпке, под темной вуалью, в облаке знаменитого аромата… Все это не к лицу, вовсе не от недоступности,