Гомер, сын Мандельштама. Марк Берколайко
в четвертом поколении. Лет же двадцать назад она была секретарем у очень большой начальницы из областного комитета профсоюзов. Шефиня долго шпыняла ее за малейшие промахи в делопроизводстве, грозя выкинуть на улицу с «волчьим билетом», а однажды повалила на свой государственных масштабов стол, задрала юбку и приникла к промежности с жадностью изголодавшейся майской пчелы. Что ж, «в школе коммунизма» всякое случалось, но Вера была невестой Василька – и вздумала пожаловаться ему на нападение. Жених, казак, слепленный природой для геройства, не бросился утешать любимую и рубить насильницу; он лишь спросил:
– А ты кончила?
Потом обставил их расставание так хитроумно, что бывшая невеста по сей день не понимает, случилось ли оно из-за того, что не сумела отбиться или, наоборот, не успела испытать оргазм. А профсоюзница, обретя счастье и оценив такт красавца-казака, протолкнула его в высшие классы все той же «школы», где пребывали прохиндеи пожиже, нежели в партии, ГБ или комсомоле, но уж никак не бескорыстнее…
– Василек! – Я стал задушевным. – Это у тебя медвежья болезнь перед отлетом. Ведь все промежуточные фирмы зарегистрированы на Веру, все проводки пойдут за ее подписью. Тебя она ни за какие коврижки не кинет, а вот мои проценты вполне может замылить. Но я, как видишь, спокоен, что же ты дергаешься? Перестал доверять Вере?
– Нет! – воскликнул он с пафосом, с каким восклицают об идеалах юности. – Ей я верю, как себе!
Как себе?! Ты сказал: как себе?! Где ж ты этого себя, которому можно верить, отыскал?
И я посмотрел на него взглядом влюбленного в свою профессию патологоанатома – так мы смотрим на труп, попавший к нам с неясным диагнозом и приготовленный к «вскрытию по Шору».
Сначала хмельной санитар делает затылочный надрез и наворачивает скальп на лицо (вот, наверное, откуда взялась устрашающая маскировка спецназа). Потом этот орудователь отпиливает костной пилой крышку черепа – та единственная передряга, когда по-настоящему «сносит крышу», – а я извлекаю мозг.
(Мозг Маяковского лапали гэпэушники, «люди в сапогах»; но вот наглядная примета смягчения нравов – в нынешних секционных на всех орудователях высокие бахилы, утонченный аналог хромовых голенищ.)
Тяжелым брюшистым скальпелем делаю разрез от яремной впадины до лонного сочленения, будто спускаю «молнию» сверху вниз, – и распахиваю покровы, как распахивают при обыске подозрительный баул. И вот он – пресловутый внутренний мир.
Нет там трепетного сердца, нет угля, пылающего огнем! Легкие, когда их вынимают, чавкают и хлюпают, как промокший мусорный пакет; кишечник, когда его, сантиметр за сантиметром, перебирают, блестит, словно фальшивый перламутр. А после взвешивания, обмера, срезов и соскобов все органы, включая мозг, – совсем как вещи после досмотра – наспех укладывают во все тот же повидавший виды баул матушки-природы…
Ах, Александр Сергеевич, ах, великие поэты, какое счастье, что вам не довелось