Грустная песня про Ванчукова. Михаил Зуев
и подмывания задницы – она с Оликом разговаривала.
Говорила постоянно. Столько слов она не сказала за все предыдущие семь десятков лет. Рассказывала сказки. Сказки были длинными, озвучивались в лицах, разными – страшными, смешными, добрыми – голосами, с паузами и продолжениями. Олик лежал в кроватке, таращил глазёнки. Калерия Матвеевна оказалась настойчива и терпелива. Она знала – если говорить, если держать контакт, глаза малыша изменятся. Карие вишенки засветятся, на дне их родится смысл. Само не произойдёт, нужно работать. И она работала, из часа в час, изо дня в день.
Когда Изольда прибегала на кормления, Калерия Матвеевна, прерывая занятия с Оликом, становилась нервной, раздражительной, злой. От греха подальше уходила в свою комнатёнку, садилась на кровать, курила, кашляла, терпеливо ждала, когда дочь, дрянь такая, постучит наконец в фанерную дверцу – та всегда была закрыта; ребёнок и табачный дым несовместны! – постучит, просяще выдавит: «Мама, ну, я пойду, мне пора…»; и тогда Олик снова поступал в её безраздельное владение, и так продолжалось до самого-самого вечера.
А вечером надо было снова запираться в комнатёнке, потому что время Калерии Матвеевны заканчивалось, и теперь Иза возилась с сыном; Калерия же Матвеевна терпеливо ждала, пока вернётся Сергей Фёдорович.
Тот открывал дверь её каморки без стука, радовался встрече, махал рукой: «Пошли!» Калерия Матвеевна с зятем усаживались за скрипучий казённый столик на кухне. Доставали, по настроению, домино или шахматы; гремели костяшками и фигурами, стучали по столу, орали «ры-ы-ба!» и «шах-х-х!»; варили кофе, потом беседовали о разном – степенно, неторопливо. Если по телевизору обещали футбол, шли смотреть.
Футбольным знаниям Калерии Матвеевны мог позавидовать любой арбитр. Она с лёгкостью раздавала карточки и офсайды, назначала штрафные, угловые и пенальти и – надо же – почти никогда не ошибалась! Сергею Фёдоровичу, сказать честно, не хватало матери. А Калерия Матвеевна стала для него даже больше, чем родная мать, больше чем Фрида, давно жившая безвыездно далеко, в тесной коммуналке с сестрой Рахилью, в центре Москвы, на Покровке, превратившейся теперь в улицу Чернышевского. Мать вспоминалась в жизни Сергея Фёдоровича лишь раз в месяц, когда Изольда заходила на почтамт, отправляла той перевод на двадцать пять рублей ноль-ноль копеек – словно всякий раз покупала мужу индульгенцию.
Каждый вечер Сергей возвращался домой с удовольствием; именно Калерия Матвеевна была тому безусловной причиной. Горькой мудростью последней декады жизни она понимала: не привяжет маленький сын к дому. Сергей Фёдорович не такой, не «отец по призванию»: спокоен, безучастен, зациклен на работе. Калерия Матвеевна знала: и Иза тоже не привяжет мужа, ибо, кроме женских прелестей, не было в ней ничего особенного; а уж как недолговечно очарование «писечкой», ещё и при избытке женского голодного населения в выбитой кровавой войной стране, Калерия Матвеевна знала многое. Если не всё. Понимая, что недолго ей осталось, немного уже впереди