Шкура. Курцио Малапарте
одна из них заводила песню, но меланхоличный напев неаполитанского простонародья сразу тонул среди взрывов смеха, хриплых голосов, грудных возгласов, напоминавших призывы о помощи или крики боли. И все же было несомненное достоинство в этих женщинах и в их повадках – то вульгарных, то смешных, то гордых, – как и в живописном беспорядке всей сцены. В жестах женщин, в манере поднимать руки, когда они касались кончиками пальцев виска или ловко поправляли прическу, в том, как они оборачивались, наклоняли голову, чтобы лучше слышать непристойности, сыпавшиеся из окон и с балконов, даже в их манере разговаривать или улыбаться чувствовалась порода. Когда я шагнул на первую ступеньку, вдруг все смолкли, и странная, колеблющаяся, как огромная яркая бабочка, тишина опустилась на заполненную женщинами лестницу.
Передо мной шло несколько чернокожих солдат, затянутых в форму цвета хаки, обутых в башмаки из тонкой желтой, сверкающей золотом кожи. В неожиданной тишине, преисполненные особого достоинства чернокожего человека, вальяжно покачиваясь, они поднимались по лестнице. И по мере того как они поднимались по узкому свободному проходу в толпе, бедра несчастных женщин медленно раздвигались, обнажаясь до последнего предела и открывая взгляду темный лобок в розовом блеске голой плоти. «Five dollars! Five dollars![92]» – вдруг начинали они хрипло кричать все разом. Без жестов их слова казались еще непристойнее. «Five dollars! Five dollars!» Негры продолжали подниматься, гам усиливался, голоса становились визгливее, старые мегеры хрипло подзуживали с балконов: «Five dollars! Five dollars! Go, Joe! Go, Joe! Go, go, Joe, go!»[93] Но как только сияющие золотом башмаки сходили со ступеньки, на которой сидели женщины, бедра медленно закрывались, словно клешни коричневых морских крабов или створки огромных морских раковин, и женщины, размахивая кулаками, поворачивались вслед уходящим чернокожим солдатам и осыпали их оскорблениями, выплевывая брань весело и зло. До тех пор, пока сначала один, потом другой, третий не останавливались, схваченные на ходу десятком-двумя цепких рук. А я продолжал подниматься по триумфальной лестнице ангелов, ведущей прямо в небеса, в те смердящие небеса, от которых сирокко отрывал куски цвета зеленоватой шкурки рептилии и с хрипом разбрасывал их над морем.
Сейчас я чувствовал себя бо́льшим подлецом и трусом, чем 8 сентября 1943 года, когда мы должны были бросать наше оружие и наши знамена под ноги победителей. Оружие было старым и ржавым, это верно, как верно и то, что оно досталось нам от предков, и все мы, офицеры и солдаты, испытывали к нему сердечную привязанность. Винтовки, сабли и орудия еще тех времен, когда женщины носили кринолин, а мужчины – высокие шляпы, рединготы черепахового цвета и сапоги на пуговицах. С этими ружьями, с этими ржавыми саблями и бронзовыми пушками наши деды сражались вместе с Гарибальди, с Виктором Эммануилом, с Наполеоном III против австрийцев за независимость Италии. Знамена тоже были старые и démodées[94]. Некоторые были очень старые, еще
92
Пять долларов! (
93
Давай, Джо, давай! (
94
Вышедшие из моды (