Тихий Дон. Михаил Шолохов
взвару, а то я!
– Запалился, стерьва. Пляши, а то бутылкой!
Пьяненький дед Гришака обнимал ширококостную спину соседа по лавке, брунжал по-комариному ему в ухо:
– Какого года присяги?
Сосед его, каршеватый, вроде дуба-перестарка, старик, гудел, отмахиваясь рукой:
– Тридцать девятого, сынок.
– Какого? Ась? – Дед Гришака оттопыривал морщинистую раковину уха.
– Тридцать девятого, сказано тебе.
– Чей же будете? Из каких?
– Вахмистр Баклановского полка Максим Богатырев. Сам рожак с хутора… с хутора Красный Яр.
– Родствие Мелеховым?
– Как?
– Родствие, говорю?
– Ага, дедом довожусь.
– Полка-то Баклановского?
Старик потухшими глазами глядел на деда Гришаку, катая по голым деснам непрожеванный кусок, кивал головой.
– Значится, в кавказской кампании пребывали?
– С самим покойничком Баклановым, царство небесное, служил, Кавказ покоряли… В наш полк шел казак редкостный… Брали гвардейского росту, одначе сутулых… – какие длиннорукие и в плечах тоже – нонешний казак поперек уляжется… Вот, сынок, какие народы были… Их превосходительство, покойник-генерал, в ауле Челенджийском в одночась изволили меня плетью…
– А я в турецкой кампании побывал… Ась? Побывал, да. – Дед Гришака прямил ссохшуюся грудь, вызванивая Георгиями.
– Заняли мы этот аул на рассвете, а в полдни играет трубач тревогу…
– Довелось и нам царю белому послужить. Под Рошичем был бой, и наш полк, Двенадцатый Донской казачий, сразился с ихними янычирами…
– Играет это трубач тревогу… – продолжает баклановец, не слушая деда Гришаку.
– Янычиры ихние навроде атаманцев. Да-c. – Дед Гришака горячится, сердясь, машет рукой, – Службу при своем царе несут, и на головах у них белые мешки. Ась? Белые мешки на головах.
– Я и говорю своему полчанину: «Это, Тимоша, отступать будем, тяни ковер со стены, а мы его в торока…»
– Два Егория имею! Награжден за боевые геройства!.. Турецкого майора живьем заполонил…
Дед Гришака плачет и стучит сухим кулачком по гулкой и медвежковатой спине деда-баклановца; но тот, макая кусок курятины вместо хрена в вишневый кисель, безжизненно глядит на скатерть, залитую лапшой, шамшит провалившимся ртом:
– Вот, сынок, на какой грех попутал нечистый… – Глаза деда с мертвой настойчивостью глядят на белые морщины скатерти, словно видит он не скатерть, залитую водкой и лапшой, а снеговые слепящие складки Кавказских гор. – До этого сроду не брал чужого… бывало, займем черкесский аул, в саклях имение, а я не завидую… Чужое сиречь от нечистого… А тут поди ж ты… Влез в глаза ковер… с махрами… Вот, думаю, попона коню будет…
– Мы этих разных разностев повидали. Тоже бывали в заморских землях. – Дед Гришака пытается заглянуть соседу в глаза, но глубокие глазницы заросли, как буерак бурьяном, седыми клочьями бровей и бороды; не доберется дед Гришака до глаз, кругом одна щетинистая непролазь волос.
Он пускается на хитрость;