Тихий Дон. Михаил Шолохов
приехал, батя? – спросил Григорий.
– В дышлах, на кобыленке да на Петровом.
– Ехал бы на одной, моего бы припрягли.
– Ни к чему, пущай порожнем идет. А конь справный.
– Видал?
– Чудок поглядел.
Говорили о разных нестоящих вещах, волнуемые одним общим. Аксинья не вмешивалась в разговор, сидела на кровати как в воду опущенная. Каменно набухшие груди распирали ей створки кофты. Она заметно потолстела после родов, обрела новую, уверенно-счастливую осанку.
Легли спать поздно. Прижимаясь к Григорию, Аксинья мочила ему рубаху рассолом слез и молоком, стекавшим из невысосанных грудей.
– Помру с тоски… Как я одна буду?
– Небось, – таким же шепотом отзывался Григорий.
– Ночи длинные… дитё не спит… Иссохну об тебе… Вздумай, Гриша, – четыре года!
– В старину двадцать пять лет служили, гутарют.
– На что мне старина…
– Ну, будя!
– Будь она проклята, служба твоя, разлучница!
– Приду в отпуск.
– В отпуск, – эхом стонала Аксинья, всхлипывая и сморкаясь в рубаху, – покеда придешь, в Дону воды много стекет…
– Не скули… Как дождь осенью, так и ты: одно да добро.
– Тебя б в мою шкуру!
Уснул Григорий перед светом. Аксинья покормила дитя и, облокотившись, не мигая, вглядывалась в мутно черневшие линии Григорьева лица, прощалась. Вспомнилась ей та ночь, когда она уговаривала его в своей горнице идти на Кубань; так же только месяц был да двор за окном белел, затопленный лунным половодьем.
Так же было, а Григорий сейчас и тот, и не тот. Легла за плечи длинная, протоптанная днями стежка…
Григорий повернулся на бок, сказал внятно:
– На хуторе Ольшанском… – и смолк.
Аксинья пробовала уснуть, но мысли разметывали сон, как ветер копну сена. Она до света продумала об этой бессвязной фразе, подыскивая к ней отгадку… Пантелей Прокофьевич проснулся, лишь чуть запенился на обыневших окнах свет.
– Григорий, вставай, светает!
Аксинья, привстав на колени, надела юбку; вздыхая, долго искала спички.
Пока позавтракали и уложились – рассвело. Синими переливами играл утренний свет. Четко, как врезанный в снег, зубчатился плетень, и, прикрывая нежную сиреневую дымку неба, темнела крыша конюшни.
Пантелей Прокофьевич отправился запрягать. Григорий оторвал от себя исступленно целовавшую его Аксинью, пошел проститься с дедом Сашкой и остальными.
Закутав ребенка, Аксинья вышла провожать.
Григорий коснулся губами влажного лобика дочери, подошел к коню.
– Садись в сани! – крикнул отец, трогая лошадей.
– Не, верхом я.
Григорий с рассчитанной медлительностью затягивал подпруги, садился на коня и разбирал поводья. Аксинья, касаясь пальцами его ноги, часто повторяла:
– Гриша, погоди… что-то хотела сказать… – и морщилась, вспоминая, растерянная, дрожащая.
– Ну, прощай! Дитё гляди… Поеду, а то батя вон где уж…
– Погоди, родимый!.. – Аксинья левой