Конец Покемаря. Виктор Iванiв
настоящую книгу уже не прочесть тебе, все одни выдумки, а басенного меда не отведать. Вот уже бьется маленькая матушка-смертушка, грозно маша кулачками, и вещает закон в своем помутневшем хрусталике, вот не лотосы, молодильные яблоки будем есть, да и был уже рай, а теперь только кайф, пусть даже больше кайфа, а оглянешься даже неделю назад из-под вымени бледокравы – и то рай был уже, что прошло, стало мило, милует, и то, что минует, – то смерть, а то, что мило, то уже тебя обмыло, речки смерти в денек записать.
Любрик, Дюдик и Пудик – это твои котяточки были, змейки полосатые заползали в брюшину, которая отцветала уже, и, щебет от шепота не отличая, ручьями текли твои глаза, словно о смертный ствол ты прикасалась чубом к нему, задувая наверх одуванчики-волосы, так как сметана была челка, и красных быстрых теней на щеки, и скороговорка прыжков, лягушечка сбросила кожу, а загрызла совсем лилеей без запаха, без волглой мерзлотной телес перепоя. Так заглядывался в ожидании и испуганных дудок зрачка, так они таяли, прядали, охапками в переносьях дышали осенне, так ветер в квадрат заносил, и сверхрайское, сверзнутое в долины лилейной лоз, и светы и сапы, и если бы заглянуть дала за спину: что там, как за тем поворотом тропы, туда где нет возврата не склоняла б воли узнать, понять и принять несуществующих, и приветить озерной колдуньи другой садовую челядь.
Время сбрасывать кожу, смеешься даже шипя, кожа дышит, и начинается сбор винограда, а ветер последнее носит тепло с воскресного солнца. В ядовитой майке каталонской ходить уже холодно, все ветшает, шатается корешок книжный, застежками зашнуровывает сапожок. И глазастики, и барвинки сменяют наряды на тафту и травленую бронзу, которой ломать стрекозиные крылья и варенья янтарь. Теплым морем купает тебя плодородия морского ложе и повитый зрелыми давильнями, растоптанный ложный циссус лиан. Уж вот оно, солнце, прошло Гибралтар, уж скоро бабы Маруси моей бестемьян.
14 августа встретили порознь с мамой, обнаружившей поутру стограммовку Кина. Угрызения как те две мушки, что зигзагят под старой потускневшей лампочкой на наступившем дне, с футбольными коленцами, в новой ядовитой майке, – которые радость приносят, и в честь бабы Марии, как думалось. Но потом тяжелая дрема перегретой башки, и, глядь, сидит за столом соседка, которая голодает, и мама ее подкрепить решила. Вот так и вечеряют днем с этой соседкой, которая строга обычно, скупа и почти не выходит, а теперь еще затопила весь подъезд, родилась в день рождения Пушкина, и мама запрещает мне с ней разговаривать. Вот так вспоминают без меня, а соседке мама соку не дала, сберегала для памяток наших. Но вместо них судилище, требование клятв памятью бабушки. И отдельно живем теперь, вот отрыгивается стограммовка. И расшифровывает мои скрытные часы мама. А сегодня поет и плачет, я хотела тебе рассказать, как мы жили в войну в Казахстане в экспедиции. Сухонькая, и не обиженная даже, а потускневшая, уединилась с собой и заперлась на халатик, которого рукавами то песни лить с неба, то руки вязать. Нет у меня друзей, и