Глаза Клеопатры. Наталья Миронова
мамино. Говорю же, она совсем перестала выходить из дому. Болела все больше. Клиентуру растеряла. У нее постепенно все отказало: глаза, почки, печень…
Никите не хотелось жалеть ее маму.
– Значит, ты не ходила на школьные вечеринки, у тебя не было мальчиков…
– Знаешь, – тонкие ноздри Нины презрительно раздулись и алмазный взгляд блеснул, – если бы это была самая большая моя потеря… Обошлась я без вечеринок и, как видишь, ничего, жива. А мальчики?.. Знаешь, в том возрасте это такие… – она долго подыскивала необидное слово – …дети! Мне не о чем было с ними разговаривать. Мы были из разных миров. Инопланетяне.
– И чем же вы питались, когда она растеряла клиентуру?
– Мне пришлось пойти в вечернюю школу. Я себе работу нашла… в ателье недалеко от дома. Платили гроши, но все лучше, чем ничего. И потом, я научилась вязать шали. Связала Элеоноре Ильиничне, Тамариной маме, а у нее подруг много, все захотели себе такую же. Шаль можно без примерки, им было все равно, сколько мне лет. А из остатков шерсти… я остатки всегда отдавала, но многие не брали, особенно если оставалось мало, и Элеонора Ильинична приносила мне их назад. Я вязала себе из них меланжевые свитера.
А еще она зашивала деньги в трусы, чтобы мать не украла, делала из старых джинсов новые – варила в синьке, а потом замачивала в густом крахмале, – утепляла плащевую куртку ватином, бегала «до белых мух» в кедах под названием «кимры», купленных в «Детском мире», покупала старушечьи фетровые боты и сетовала, что нет ее размера, приходилось поддевать толстый носок… И если бы все ее трудности и заботы сводились только к этому, она могла бы считать себя счастливой.
Нина все больше хмурилась. Никита ничего не понимал, а она не знала, как ему объяснить. Все свое отрочество она прожила наперегонки со временем. Ей надо было успеть раньше, чем время ее настигнет.
Что она могла ему сказать? Как растолковать? Рассказать про пьяные слезы, про невыносимые, бесстыдные приступы покаяния, про лживые обещания «завязать»? Она привыкла, что мать пьет, и ей было легче, когда мать просто пила, не травила ей душу слезами, жалобами и пустыми посулами.
Сам того не замечая, Никита все сильнее стискивал ей руку. Она, не замечая, терпела.
– Мне надо было дожить… – заговорила наконец Нина. – …дожить до совершеннолетия. Маму дотянуть, додержать. Она была уже совсем беспомощная, может, даже недееспособная, но по закону… – Нина презрительно дернула ртом, – …она оставалась моим опекуном. Я жила в страхе. Боялась… всего. Что соседи донесут, что из школы придут, что ее лишат материнских прав, а меня отдадут в детский дом. Она сама выросла в детском доме, я же тебе говорила. Она мне рассказывала, что это такое. Страшнее этого ничего на свете нет.
«Рассказывала, а сама продолжала пить», – думал Никита. Он чувствовал, как закипает в душе удушающая, абсолютно иррациональная ненависть к давно умершей женщине, обрекшей свою дочь на полуголодное существование. Вот почему Нина такая худая. Это еще с тех пор. С детства. Ему вспомнился где-то слышанный или читанный рассказ об Одри Хепберн. Своей воздушной