На Афон. Борис Константинович Зайцев
между двумя мировыми войнами.
Возможно поэтому самое важное и ценное в книге Зайцева было точно подмечено именно в рецензии профессионального историка – петроградского медиевиста Г. П. Федотова, ученика И. М. Гревса, уже в эмиграции обратившегося к истории Русской церкви и русской святости[71]. Отметил Федотов и малоудачные исторические экскурсы, нарушающие ткань живого повествования об Афонском странствовании писателя[72].
Алексей Смирнов, сын В. А. Зайцевой, расстрелянный большевиками в Москве осенью 1919 г.
Появление книги «Афон» явилось для Бориса Константиновича поводом к установлению диалога со многими представителями русского духовного сословия, жительствовавшими в свободном мире. Возможно, некоторые из них, как и Зайцев, полагали, что «вообще Афон только для русских! Иностранцам он непонятен»[73]. В течение многих лет Зайцев вел переписку с известным аляскинским миссионером, архимандритом Герасимом (Шмальцем), своим земляком по Калужской губернии: «С о. архимандритом оказались мы тоже земляками. Он из краев калужских, уроженец Алексина и так навсегда уж считает, что лучше, красивее Алексина на Оке ничего и на свете нет. Прислал из Аляски открытку: вид Алексина, сохранил его с 1912 года! А еще Калугу – Каменный мост, по которому гимназистом ходил я более полувека назад.
[…] Русский консул в Америке то ли завез ему, то ли прислал – уж не помню, почему именно – мою книжку „Афон“. А он сам на Афоне бывал, и монаха о. Петра, лодочника, калужанина родом, о котором упоминаю – знал лично. Раз Афон, да Калуга, за нею Россия, лучше которой ничего он не знает, значит я как-то ему и свой – и вот мы переписывались, сведенные Словом, все так же извилистыми, незаметными путями добравшимся куда надо, по волнам, по далеким морям, странствиям консула, к могиле праведника, где русский инок смиренно вышивает крестиком, а сосны вековым гулом над ним гудят, да океан глухо и сыро бухает»[74].
Архимандрит Герасим посетил Св. Гору еще до октябрьского переворота и спустя десятилетия «вспоминал свое первое путешествие по Черному морю, бурную ночь, шумный Царь-Град и то незабвенное утро, когда мы тихо подходили к св. Горе Афон. Вспоминал, как я не мог читать вечерние молитвы: от сильной качки кружилась голова, прыгали буквы во все стороны, а довольно угрюмый монах о. Фортунат, из-под своих довольно густых бровей смотрел на меня сурово и порою что-то бормотал»[75].
Они писали друг другу неимоверно длинные письма, в которых рассказ о современных событиях чередовался с подробными экскурсами в давно прошедшее. Тульский миссионер неделями писал в полном почти одиночестве аляскинских островов, прерывая очередное свое послание, как только мог добраться до почты в Кодьяке. Зайцев отвечал ему из многолюдного Парижа и, как представляется, из не меньшего одиночества. Их письма полны свидетельств тому, что так ценил
71
«Книга Б. Зайцева – не гид паломника, не описание святынь и древностей афонских. Научный, исторический, художественный груз сведен здесь к minimum’y. Это лишь искусно обработанные страницы из дневника „право славного человека и русского художника“, проведшего на Афоне „семнадцать незабываемых дней“. // Автор принес с собой на Афон смиренную готовность принять, не рассуждая, не сомневаясь, весь целиком, открывшийся ему особенный мир, – и в то же время зоркий взгляд, изощренный только что проплывшим перед ним волнующим образом Эллады и опытом давних итальянских странствий. Две души афонского странника незримо борются [sic!] между собою, но эта борьба остается скрытой глубоко под прозрачной ясностью умиротворенного сознания. Паломник повествует о ночных службах, о бессонном, голодном, трудовом подвиге Афона, аскетически суровом, как встарь. Художник запоминает очарование фракийской ночи, горизонты моря, ароматы жасмина и желтого дрока. Благоухание цветов покидает нас на Афоне лишь для того, чтобы ус тупить место церковным благовониям: „ладанно-сладковатым запахам“ соборов, „злато-маслянистым, медвяным“, исходящим даже от костей и черепов. Весь пронизанный ароматами, освеженный морем, Афон Б. Зайцева утрачивает свою суровость, баюкает волнами душевно-телесных ритмов. По природе своей, по свойству своего нежного и кроткого дарования, Б. Зайцев не может сказать „нет“ ничему. Принимает и фанатика, читающего „современные фило софские журналы“, хотя он совсем не в стиле Афона. Принимает и пустующие афонские библиотеки: „Впрочем, может быть, истинная Библиотека и вообще должна быть бесцельна. Еще вопрос, следует ли выдавать из нее книги“. Ему нравятся всенощные стояния в афонских храмах, „легкое, текучее и благозвучное забвение“ молитв. Но „вот приподымешься слегка, в стасидии, и над подоконником раскрытого окна увидишь сребристо-забелевшую полосу моря с лунным играющим следом“. И сладко уловить „сквозь напевы утрени звук мир ской“ – дальний гудок парохода. После поэзии послушания, трудов и поклонов – вдруг перед фресками Панселина долго сдержанный вскрик: „Гений есть вольность. Нет преграды, все возможно, все дозволено“. // Тишайшая, кротчайшая борьба с духом Афона (быть может, совершенно подсознательная) заклинает на помощь духов древней Эллады, еще не покинувших этой некогда им посвященной земли. За Лемносом чудятся „рыжие холмы тысячелетней Трои“. Горизонт Святой Горы замыкает иная гора – снежный, недосягаемый Олимп, „как некий легкий ковчег Эллады“. Древние боги оживают. „Вот теплым кармином тронула Эос верхушку Святой Горы, церковку Преображения“. Иоанн Кукузель, любимейший афонский святой Б. Зайцева, пастух, чаровавший козлов своим пением, ведет за собою тень „христианского Орфея, музыканта Господня“. И даже Афродита-Морфо, „в полудреме томящаяся“, скованная богиня, живет в имени залива Морфино и связанной с ним дохристианской легенде. Но пусть не подумает читатель, что Афон Б. Зайцева посвящен умершим и невоскреснувшим богам. Их тени так легки, их появления так редки и застенчивы, что, называя их имена, я боюсь, не совершаю ли я нескромности. // Есть и другие возможности раздвинуть аскетические рубежи Афона, не покидая его священной земли. В отложениях вековых культур, в соседстве десятков разноплеменных обителей, составляющих монашескую республику, культурно изощренный глаз автора находит острую экзотику контрастов. Вот Карея, столица Афона – пустынный, точно вымерший восточный город, го род без женщин и детей. Вот заседание протата (монашеского правительства), которое напоминает „нечто среднее между советом десяти в Венеции и Карфагенским сенатом в христианской транскрипции“. „Косицы и рясы, древние иконы по стенам, литографии, пряность глико, раки, сладостность языка, мягкость диванов, медлительная лень движений – все слилось в дальнюю, за вековую экзотику“. И на этой экзотике, в пряных благовониях Востока, особенно пронзительна, до боли, встреча с Великороссией. „Русские серые гла за, простые лица полумонашеского, полукрестьянского общежития“. После „медвяных“ запахов Византии „пахнет тут сладковато-кисло, щами, квасом, летают вялые мухи“. В гостинице Андреевского скита „облик неповторимо го“: „стены, увешанные портретами императоров, цариц – натертый пол блестит зеркалом. Чистые половички проложены на нем“. Всего лучше – самые лица, „крепкий и чистый лесной русский тип, заквашенный на Византии… Таким, как о. Пинуфрий, мог быть посол российский времен Иоанна III, живописец Андрей Рублев или мастер Дионисий“. Это наваждение святой Руси становится непреодолимым в скитах и избах (каливах) отшельников в сосновых лесах „Новой Фиваиды“. Ну а где же святой Афон? Удалось ли художнику проникнуть не внешним лишь взором внутрь православной твердыни? Здесь начинается самая спорная часть книги. Многие, думаю, не согласятся с предложенным автором пониманием Афона. Не имея данных для оценки его, скажем все же, что оно обладает большою yбедительностью. // Афонский „духовный тип“ для Б. Зайцева – „это спиритуальность прохладная и разреженная, очень здоровая и крепкая, весьма легкая от эротики“ – прибавим от себя: и от мистики. Впечатление церковной молитвы на Афоне сравни тельно с „мирским“ хра мом: „Здесь все ровнее, прохладнее, как бы и отрешеннее. Менее лирики… Я не видал слез на Афоне“. Ночи в церкви, дни на работе, в келье „тянут канончик“. Спят не больше 3–4 часов в сутки. „Монастырский ритм – вот, мне кажется, самое важное. Вы как будто плывете по широкой реке, по течению“. Такая жизнь для слабых – „душевная гигиена“. Мерность движений и размеренность дня становятся школой, покоряющей страстную природу. Автор мало останавливается на острой борьбе аскета. Он протестует против сурового Леонтьевского изображения. Eго Афон добрый и спокойный. Паломника всюду окружает и несет волна любовной ласковости. Но если Б. Зайцев утаил от нас (утаил ли?) фанатическое лицо Афона (раза два оно проглядывает, впрочем), то не показал он (потому ли, что и нет его?) другого, мистического лица. Прогулки по лесным скитам давали ему возможность видеть и беседовать с отшельниками очень строгой жизни. Но если это подлинная святость, то святость не мистического, не созерцательного склада. Удивительно жизненны портреты двух современных святых Афона. Один напоминает Толстого – не только наружностью, но и жизненным путем. Человек больших природных сил и страстей, сломивший себя к сорока годам: „серо-седой афонский мудрец“. Мудрость его вековая, святоотеческая… Вдруг в беседе с поэтом (на ловца и зверь бежит) „подошел к палисаднику, взглянул на море. – Вот люблю, люблю! Прямо говорю. Взглянул, вижу всю красоту, прелесть… Удивительная красота… а знаю, что рухнет, в огне Божием завтра, может, сгорит, по трубе архангельской… а люблю!“ // О. Нил не мудрец, а простец (из крестьян), в глухом лесу питается одни ми гнилыми фигами („прямо ко рту не поднесешь, вся склизкая, запах“). Его беседа не назидательна. „Глаза его, ровно выцветшие, с оттенком «вечности» слегка слезились“. Наивно-трогательно его смущение, когда его просят угостить посетителя. Вот святой, над которым не считают за грех посмеяться. Святой, у которого есть свои слабости. Однажды рассорился о. Нил с гостем своим Арсением, поспорив о том, что вреднее для человека: лук или масло. „Упрямые у нас бывают старики. Большого подвига оба и друг друга любят, а вот поди ты: что пользительнее, лук или масло?“ Есть ли другие, идущие таинственным путем „умного делания“? Не знаем. Но что не мистический тип определяет жизнь сов ременного Афона, это, думается, подмечено верно. Новый Афон не наследник „исихастов“ XIV–XV веков, воспитавших для Руси Нила Сорского. Не случайно изгнание из его стен имяславчества: духовного детища исихастов. Возвращаемся к книге Б. Зайцева. Одно из главных обаяний ее – это стиль. Он, как зеркало, отражает в себе остроту и сложность культурных впечатлений, обработанных в разреженном, строгом ритме Афона. Прозрачность великорусской речи, благодаря перестановке одного слова, одному благовонно-пышному эпитету, вдруг отзовется то терциной Данте, то стихом Гомера. Речь, весьма далекая от сомнительного жанра ритмической прозы, иной раз нечаян но разрешится в гекзаметре: „Белый и пышный жасмин, отягченный каплями влаги“… Впрочем, может быть, указание на это тоже принадлежит к числу не скромностей»
72
«Есть одна глава, где автор терпит стилистическое поражение. Это глава о „Святых Афона“. Самая неудача ее чрезвычайно поучительна. Она указы вает на почти непреодолимые трудности современной агиографии и вместе с тем на границы модного теперь „оцерковления“. В данном случае автора погубил Афонский Патерик, бесстильный продукт XIX века. Интересно сравнить два варианта легенды И. Кукузеля, данные в книге: свободно-народный (стр. 63) и книжный (стр. 92-3). Вот как надо и вот как нельзя писать легенды! // Историк мог бы сделать кое-какие придирчивые замечания: насчет значения имени „Ксилургу“, насчет Галлы Плацидии в Ватопеде (V век! Это пере ворачивает всю – впрочем, смутную еще – хронологию Афона). Культурный читатель посетует, что в примечаниях не нашлось места хотя бы краткому указателю литературы об Афоне. Но это мелочи. // Закрывая книгу, долго не можешь отрешиться от волнения, которое охватывает вместе с ритмом первых же ее строк. Перечитываешь, и волнение не проходит, но углубляется. Над этой книгой хорошо думается: о самом важном, о жизни, об истории, о вечности» (Там же. С. 540).
73
Письмо Б. К. Зайцева В. А. Зайцевой от 21 мая 1927 г. (Архив Б. К. Зайцева. Частное собрание. Париж). Эти слова особо отметил рецензент-бенедиктинец в: Irenikon. Tome VI, 1929, p. 846.
74
75
Письмо архимандрита Герасима Шмальца Б. К. Зайцеву с о. Аяхталик на Аляске в Париж от 28 октября 1940 (?) г. (Частное собрание. Париж). Подборка посвященных истории пребывания на Афоне отрывков из писем о. Герасима к его американским корреспондентам помещена в книге «Abba Gerasim and his letters to his Brotherhood». Spruce Island, Alaska, 1988. P. 46–52 (8. Athonite Impressions).