Шутка обэриута. Александр Товбин
нормативности витает над сочинителем, однако, как ни похвально было бы сосредоточиться на сшибках характеров, преданности и предательстве, роковых страстях и ударах судьбы, просветлениях, безумствах, и прочая, прочая, я, заворожённый какой-то «сторонней» новизной, («предпочитал вычурную раму картине», – цитата из Шанского), будто не знал, о чём и как принято писать в настоящих романах…
Вот именно: «будто не знал».
Я, конечно, прочёл кубометры умных книг, старинных и новых, знал правила хорошего литературного тона, многое (если не всё) знал о модных и сверхмодных литературных поветриях, знал, наконец, что верные признаки успеха – слава, деньги, скандалы в Интернете.
Знал.
Но следовал «своим», не сформулированным, на ощупь найденным, пригодным только для одного меня «правилам».
И поэтому успехом своим я мог бы посчитать лишь приближение к новизне, загадочной и неопределённой, возможно, неопределимой, а удовлетворение сделанным, – в силу извращённого тщеславия? – если и посещало меня, безжалостного к себе, то редко, и – ненадолго.
Смешна ли, не смешна планида моя, – плевать против ветра?
Как же, однако, рискованно, – чувствовал, – не сворачивать со своего сомнительного пути!
Но это так, между прочим…
Те, кто книги мои удосужились полистать, покачивали головами, притворно восхищаясь весомостью томов, теми самыми «габаритами», которые физически затрудняли сам процесс чтения, однако – пожимали затем плечами, дескать, нельзя объять необъятное, дескать, минули эпохи пристального, трудного постижения, у всякого времени свои песни: нельзя, Илья Сергеевич, хоть расшибись, превзойти толстовскую достоверность и обстоятельность, манновское глубокомыслие, прустовскую дотошность, – нельзя, как в старые, проклятые и добрые, но неподвижные времена властителей дум укрыться от актуальных тревог под зонтиком романного впечатления и читать, читать, не прислушиваясь к бою часов; уверяли, что сюжет боится повествовательности, спотыкается, рвётся, в книгах моих мало действия и много разговоров, их трудно, продираясь сквозь ветвистые, густые, как джунгли, подробности, прочесть на одном дыхании, их заумная (?) тематика, приоткрывающая даже не двери, а лазы какие-то в причудливые миры искусства, в худшем смысле слова этого, – элитарна, вязкость письма, усыпляющие ритмы его высокомерно отторгают клиповое мышление, популярное у здоровой массы читателей.
Что я мог бы ответить? Оправдаться словами Шанского об «образе великого непрочтения»?
Да, «главный шедевр любого писателя – его читатель», но где мой читатель, готовый додумывать книгу, фантазировать, спорить с самим собой?
Упрямое многословие не порождало читателя?
– Настоящий писатель скуп на слова, а ты… – укоризненный взгляд, как затупленная учебная рапира, утыкался в меня, ненастоящего; забавно, – мир усложнялся, запутывался в противоречиях, ускорялся и замедлялся, а вербальным