Шутка обэриута. Александр Товбин
тем же, что и наказанный Богами Сизиф, – покорением вершины, вечной попыткой обмануть смерть…
Голос отца: но если у Сизифа отняли камень и наказание…
Голос Бердникова: осталась образность мифа…
Голос Савинера: борьба с метафорической силой?
Голос Бердникова: да, – с метафорической силой тяжести.
Голос отца: абсурдная борьба? – условный камень тоже скатится…
Голос Бердникова: муки нашего осовремененного Сизифа сродни «мукам творчества», примиряющего с абсурдом: Сизиф, лишённый камня, борется за овладение вершиной с самим собой, одолевает самого себя, устремлённого ввысь.
Смех Савинера: гравитация как абсурд?
Голос отца, перебившего Савинера: где, в каком искусстве, импульсивность и монотонность не разделить?
Голос Бердникова: думаю, в прозе.
Голос Савинера: одержимость и неприкаянность могут чередоваться…
Точно! – одержимость и неприкаянность, чередуясь, оставались симптомами моего невроза.
Так, где ответ Бердникова?
Потерялся?
Безмолвие; плёнка похлёстывала пустоту, прокручивалась; вероятно, Бердников мог в тягостный миг кивнуть, зато я в унисон с тем растянутым на десятилетия кивком смог подумать: не судьбы ли Бердникова и Савинера, законсервированные в разговорах, на которые вывел меня отец, станут золотой жилой?
Станут, не станут…
Прорезались голоса, обновилась тема:
– Театр – дохристианское искусство.
– А кино?
– Постхристианское.
– Оплот нехристианских идей?
– Искусство в конфессиональном смысле безбожно.
– Даже в библейских сюжетах?
– У сюжетов – жизненные константы.
– Художник – кто?
– Одинокий еретик, воодушевлённый собственной верой.
Пауза; с жестами, мимикой вместо слов? Бердников обычно избегал категоричности, а сейчас…
Взяться за ум, сосредоточиться; с самообладанием – полный швах.
И всё-таки, с чего начать?
Машинально сдвинул дорожку, Бердников на сей раз зачитывал эпиграф вечера:
Так сочинялась мной элегия
о том, как ехал на телеге я.
Не грех повторить: эффект присутствия полный! – я у Бердникова, в келье ли, берлоге, как попеременно называл он скромное убежище на верхотуре Толстовского дома, имея в виду изолированность от мира, при том, что вид на Фонтанку Бердниковым признавался великолепным, – я сидел за массивным круглым столом, под жёлтым плиссированным абажуром, у абажура в тот памятный вечер кружил пепельно-бурый мотыль; замедленно плавно вращалась и вся комната, как декорация на поворотном круге, я с разных сторон её рассматривал: не только услышанное, но и увиденное у Бердникова «впитывал, как губка»; тепло, уютно и – жутковато; восковый блеск паркета затекал в вертикальное, в бронзовых кудрях, зеркало, которое, (чуть наклонно), укреплено на торцевой стене, напротив окна, охристый череп на книжной полке, полкой