Научи меня верить в любовь. Ника Климова
чего такой? – спрашиваю, вглядываясь в него внимательно. – Какие-то проблемы?
– Слушай, ты же прекрасно знаешь, что я провел в детском доме почти все свое детство.
Черт! Только не это!
– Знаю, – отвечаю ровно.
– Да что ты можешь знать! – взрывается он, вскакивая с кресла и начинает метаться по кабинету, потом резко останавливается. – Что ты можешь знать про детский дом? Скажи, у тебя была семья? Ты же вырос в семье? Отец, мать.
Я молчу, глядя на него и не моргая. Не стоит тебе, Боря, трогать эту тему.
– Что ты молчишь? – снова срывается он. Глаза бешенные. С трудом контролирует себя. – Знаешь, каково там в этом детдоме? Всем на тебя НАСРАТЬ! Сможешь – выживешь, нет – так тебе и надо.
Успенский замолкает, уставившись куда-то в пространство. Наверное, вспоминает, но недолго. Я терпеливо жду, когда он закончит.
– В детском доме ты никто. Каждый день тебя упрекают за сам факт твоего существования. Все, что у тебя есть вкусного, красивого, интересного, отбирают те, кто сильнее. Жаловаться бесполезно – будет хуже.
Я слушаю спокойно. Но это спокойствие только внешнее. Внутри меня все сжимается. Тихий напряженный голос Успенского уносит в детство. Детство, которое я никогда не хотел бы вспоминать.
– Тебе плевать, верно? – горько ухмыляется он, не дождавшись от меня никакой реакции.
Я моргаю, возвращаясь в настоящее.
– Мне жаль, что тебе не повезло, Боря, – говорю ровным голосом, но мне на самом деле не жаль, потому что я знаю, что в семье может быть хуже.
– Да плевать тебе, Климов, – Успенский машет рукой. – И на меня плевать, и на Макееву тебе плевать. И на эту девочку, племянницу твою.
Челюсти сжимаются против воли при одном упоминании этой девчонки.
– Мы нужны тебе, пока в нас есть выгода для тебя. Во мне, в Юле, в других. А в своей племяннице ты не видишь выгоды, поэтому ты позволишь сдать ее в детский дом. Может, оно и к лучшему. Уж лучше расти там, чем… с таким дядей.
Последнее слово он выплевывает из себя, как что-то мерзкое. Я провожаю взглядом его стремительно удаляющуюся фигуру. Работать не получается. Успенский своей речью поднял со дна моей души все, что я столько лет тщательно прятал, запирал на сотни замков, топил. Я не хочу вспоминать это. Но он заставил. Чертов, Успенский, на хрена он приперся?!
На часах два ночи. Я не сплю. Опершись рукой о пластиковую раму, смотрю на ночной город. В доме напротив в нескольких квартирах тоже не спят. У них, наверное, дела, но почему я еще не в постели? Не могу. Сегодня не могу заставить себя лечь. Гаденыш Успенский! Форменная тварь! Отталкиваюсь от окна. Пара таблеток успокоительного и все придет в норму, но не пью. Сердце стучит часто. Дыхание сбивается. Плечи сводит от боли, но сегодня никто не бьет меня по ним.
– В детском доме ты никто, – слышу в ушах крик Успенского.
Уверяю тебя, Боренька, не только в детском доме.
– Жаловаться бесполезно – будет хуже.
Мои губы кривит безрадостная улыбка.
Ладони сжимаются в кулаки.
– Да плевать тебе, Климов!
Кулак входит в стену.