Горемыка Павел. Максим Горький
ты! Что она меня скалкой-то каждый день, что ли, дует?
Один раз всего и было это. Скалкой! Скажет уж тоже, как чёрт в бочку!..
Наступало молчание. Товарищи пили чай и поглядывали друг на друга.
– Ну, а как у тебя птицы? Живут?
– Смотри!..
– Вижу. Хорошо. Птицы – это великолепно. Вот и я себе заведу птиц…
– Жена-то зажарит их, – иронизировал Арефий.
– Никогда! Она сама любит птицу. Прошлый раз ещё гуся купила одного. И как купила!.. – вдруг оживляется Михайло. – Умная, шельма! Мужик – пьяный, сейчас она на него кричать: «Ты, говорит, пьяный, а я жена унтер-офицера, хочешь, говорит, мужа позову, полицейского – мужа. Он тебя в часть! Ага! Хочешь?» Мужик спьяну испугался да за три гривенника такого ей гуся продал, ух ты! Жулик такой, хитрый, важный, тяжёлый, ровно как наш частный! Нет, братец ты мой, жена у меня – клад. И кабы тебе такую найти, – святое дело! Она бы тебя взяла в руки, ух ты как! И не пикнул бы ты!
– Ну, а хорошего-то тут что? – осведомился Арефий.
– Хорошего тут-то что? Баба! Дух в доме иной, когда баба есть. Дети сейчас пойдут – это раз, чистота – это два, есть с кем поругаться и помириться – это три…
И начиналось бесконечное исчисление прекрасных бабьих качеств. У Михайла был какой-то особенный угол зрения, освещавший и недостатки баб как достоинства.
Бабы – это был его излюбленный конёк, впрочем, сильно конкурировавший с другим – едой. Бабы – это была для него альфа и омега бытия, цемент, связующий все явления жизни в одно стройное целое, сила, дающая всему тон, цвет и суть. Он готов был говорить о бабах часа по три кряду в приподнятом, эпическом тоне, то и дело впадая в лиризм, наводивший на Арефия тоску. Арефий молчал и всё сгибался, точно пробуя залезть под стол от речей товарища, и когда, наконец, его терпение иссякало, он вставал и угрюмо рычал на Михайла:
– Отстань! Будет. Всю душу вытянул.
Этот окрик сокращал оратора, но не смущал его настолько, чтоб уж он совершенно замолчал. Нет, он некоторое время осматривался вокруг и «заводил волынку» снова:
– Печь надо выбелить. Какая же это печь? Фу-фу! мерзость одна. Вот кабы баба-то была…
Но Арефий угрюмо кашлял и внушительно двигал ногой или рукой.
– Не сердись, братец мой! Погоди, сам захочешь. Нестаточное дело, чтоб человек, такой, как ты, жил без употребления…
– Мишка! брось! – стучал кулаком по столу Арефий.
– Ну-ну, не буду, чёрт с тобой!
Несколько минут молчания.
– А пойду я домой! Скоро на дежурство мне. Чай, поди, ждёт Марья-то. Ужин у нас сегодня, их ты какой! Сычуг с гречной кашей и свиным салом… Сок один. Куснёшь, так и брызнет! Ух!.. Вот и ешь ты погано. Какая это еда? А кабы была у тебя… ну, не буду, не буду, молчу… Иду уж я, иду. Прощай, пошёл уж я. Приходи как ни то ко мне. А где ж Панька? Панька, чертёнок, ты тут где? Нет, видно. Как он, Панька-то, здоров? Чай, всё на улице живёт? Вот тоже и Панькина жизнь, – какая жизнь? А ежели бы баба-то была…
И, наконец, он уходил, сопровождаемый недовольным урчанием Арефия, который долго после его посещения