От Кремлёвской стены до Стены плача…. Борис Барабанов
не могли завести. А денег, конечно, никто не платил, паспортов тоже не было, не убежишь.
Брат Юра работал конюхом, а я ему помогал. Я на жеребятах, на молодых лошадях лихо ездить научился без седла. Молодые лошади мягкие такие. Бывает, на старой кобыле сядешь весной – так и отобьешь себе всю задницу, потому что у нее хребет такой с голодухи, как все равно на доске сидишь, всю задницу разобьешь. Потом привыкаешь и ничего не набиваешь, не подпрыгиваешь на два метра от лошади, едешь нормально.
Вот так прошло лето – особым миром для нас, детей, была речка. Раньше на речке была плотина, воды в речке было много, потому во время половодья плотину смыло. Эта речка, Листвянка, была в ширину метров тридцать и впадала в р. Оку. Мелкая была речка, но в некоторых местах были темные глубокие омуты. А в половодье становилась, как взбесившийся зверь, разливалась. Все пойменные луга затопляла, а после половодья в пойме ил откладывался, почва удобрялась, и луга были отменные. Половодье на реке особенно занимательное зрелище: вот сарай плывет, туалет, какое-нибудь бревно, старые ворота, стулья и часть стола. И все это по речке в Оку несло, а из Оки – в Волгу. Часто выходили смотреть, когда уже половодье начинается, ждешь.
Потом Пасху ждешь, она после половодья наступала. Любил я этот праздник. Хоть и церкви не было, но бабушка куда-то ходила, куличи святила. Принесет в платочке завязанные яйца, кулич, пасху. А все сядем за стол. Дадут нам кусочек кулича, пасхи и по яйцу. Напекут они с мамой пироги с капустой, с луком, с картошкой или еще чем-нибудь. И праздновали.
У бабушки на полке образа стояли в красном углу. Особенно мне нравилась икона Скорбящей Божьей Матери, она о всех нас скорбящая и плачущая, а мне было ее жалко. Перед иконами лампадка горела потихоньку, все время была зажжена в углу. Тихо бывает ночью, а лампадка горит, освещает, наполняет избу каким мирным чувством, все спят.
Летом ночи короткие, чем свет ни заря, все уже на ногах. Бабушка печку истопит. Мама принималась шить. Когда была девушкой, она училась на портную, вспомнила это дело и стала принимать заказы. Шила целыми днями, у нее ручная машинка была «Зингер». И она на этой машинке, машинка была наша кормилица, мама всех обшивала.
Председатель сельсовета – надо ехать ей на конференцию, она принесла ткань красивую, в цветах, и мама ей за ночь сварганила ей шикарное платье. Сшила, примерила – а председательница такая здоровенная баба, кровь с молоком – одела, ох, красавица какая получилась! Она принесла ей пуд муки – не деньгами, а мукой, 16 килограмм примерно, пудик муки.
Все-таки мы как-то этим делом поддерживались. Картошка была у бабушки. Еще и жили, по-моему, этим летом с нами бабушкины внуки, дети Степана Федоровича. Она их больше жалела, чем нас, потому что у нас отец был живой, а Степан Федорович на войне пропал без вести.
И вот она набирает в подполе картошку, какую грустную песню напевает, переходит на плач. «Ой, мои сиротки, мои милые», – их двое было, Тамара и Анатолий. А мама их, тетя Зина, в Рязани работала. И вот, плакала она, что потерялся ее сын.
А тут раз