Распутье. Иван Басаргин
ты откуда прознал, что в Питере?
– Каждый на виду и на юру[48]. Пока шел сюда, всё обсказали. И такое слышал, будто тебя от фронта спас Крупенской, мол, за его спиной прячешься. Да и братья тоже от фронта увильнули.
– На каждый роток не накинешь платок. Спешу вот снова туда. Пока ты воевал, девчушка и мальчонка подросли. Ну, ничё.
– Спасибо, дядя Федя, – поклонились дети.
– Чем я расчитываться буду с тобой? В прошлом году деньгами одарил, нонче тоже, – застенчиво улыбнулась Дарья.
– На том свете угольку под бок подсыплешь, чтобы сквознячку не было. Не люблю я сквозняков-то. Спешу в Петроград. Дела, похоже, круто заворачиваются. Учиться надо, тезка, шибко учиться, чтобы и здесь делать революцию. И все же как там солдаты?
– Худо. Ждут мира, но его не будет. Мечутся, большая половина хоть завтра в революцию.
– Ну и хорошо, ну и добре. Шишканова не встречал ли?
– Тот весь в революции. Солдаты вокруг него колготятся.
– Ну, тогда до свидания. Потопал дальше. Тороплюсь на пароход. А наговоров не слушай. Воевать за правду вместе придется.
Ушел Силов в ночь, дело привычное.
– Хороший он человек. Тоже спешит в революцию. Может быть, она и нужна, но боюсь я одного, Федя, что трудно будет расшевелить здешний народ. Тяжек он на подъем. Живет каждый тем, что, мол, моя хата с краю. Таких, как Силов, немного можно набрать. Он сегодня подарунок Марье, завтра – Дарье, и всё без корысти. А ты ляп – и обидел человека подозрением. А он ни однова здесь и не ночевал. Всё спешит, всё торопится.
– Ладно, ежли обидел, то прощения попрошу. Но ты на нашего мужика не клевещи. Запахнет жареным, то подымется. Конечно, заводские парни надежнее наших. Воевал я с ними: дружны, языкасты, дерзки. Ладные парни. Терять им нечего. А мужик сидит на земле, боится, как бы ее не отняли. Да и зад будет трудно от земли оторвать. Но я уверен, что оторвет. Нас, солдат-мужиков, наберется больше, чем рабочих. А каждый солдат – это уже большевик, почти большевик, – поправился Козин.
– Может быть, и так, но как только доберется до дому, так и обмякнет, забудет о войне, – заметил Ломакин.
– Я не обмяк, другие тоже не обмякнут. Конечно, здесь зла поубавилось. Но мы его не выживем своей мягкотелостью. За тоску по дому, за смерть друзей, за зуботычины и подозрения – не забудем вражинам.
– Рабочему люду, и верно, терять нечего. Был я на руднике Бринера, – продолжил разговор Ломакин. – Как только там живы люди? Мы живём, мы дышим, а там заживо гниют. Голод, в бараках холод, спят вповалку на нарах, тут же дети копошатся. Вошата́, духота, грязища. Все смотрят на пришлого, как на кровного врага. Не пришел ли ты отнять у них работу, заплесневелый хлеб изо рта вырвать? Ропщет народ, но Бринер начхал на тот ропот. У него казаки, он дает фронту свинец. Чуть что – крамольника под арест, на каторгу, а его ме́ста ждут другие, чаще манзы. Эти тише и покладистее. Был даже бунтишко, казаки нескольких человек застрелили, и всё стало на свои места. И другое, недавно встретил на тракте Силова Андрея Андреевича с Широкой пади. Так он
48
На юру – у всех на виду; на открытом месте.