Пусть будет гроза. Мари Шартр
Интересно, может ли под веками помещаться вся вселенная вместе с небом, дождем, грозой и молнией?
Хорошее настроение маму так и не покинуло, поэтому она завела веселую застольную беседу.
– Тим, ты не забыл проверить качели?
Отец возвел взгляд к потолку – то ли потому что забыл, то ли хотел так выразить свое отчаяние.
– Забыл, – ответил он. – Ноя всё как следует обдумал и пришел к выводу, что это абсурд. Все равно что подарить зажигалку человеку, который не курит. Извини, но в этом просто нет смысла.
– Возможно. Но это как подарок. Получить подарок – всегда приятно, даже если им не воспользуешься, – ответила мама, взглянув отцу прямо в глаза.
– Не знаю, посмотрим, – сказал он, склонившись над пустой тарелкой.
– Можно уже приступить к бараньей ноге? – робко напомнил я.
– Когда закончим с качелями, – улыбнулась мама.
Я давно подозревал, что моя мать – актриса, причем талантливейшая. Самая талантливая из всех актрис в инвалидных колясках. Год назад ей сообщили, что она больше никогда не сможет ходить, и она как ни в чем не бывало ответила врачу: «Ну и хорошо – значит, буду уставать меньше других».
Казалось бы, оптимизм – незаменимая вещь в трудную минуту, но мне тогда стало ужасно не по себе. По-моему, было бы гораздо лучше, если бы она заплакала. Когда она сморозила эту шутку в больничной палате, я был там, и отец, конечно, тоже. Даже врач, и тот со вздохом уставился на носки своих туфель и опустил плечи. Я говорил себе, что это такое прикрытие, что в один прекрасный день она не выдержит и расклеится, осознает страшную правду и скажет, что все произошло из-за меня, вытаращит глаза, у нее будут трястись руки и рот исказит страшная гримаса гнева и горечи. Но пока ничего подобного не происходило, и я жил в состоянии тревожного ожидания. Все-таки, когда психиатр отказывается признать собственную проблему, это как-то чересчур.
Мама всегда была шутницей, но после аварии эта ее черта стала как-то сильнее бросаться в глаза. Не знаю – может, ей по профессии так положено: психоанализ пропитал самые потаенные уголки ее души и теперь она живет так, будто инвалидность – это не очень-то и страшно?
Что же до отца, то дальше вопросов мои мысли о нем не заходили. У себя в кабинете он имел дело с очень тяжелыми случаями и с очень двинутыми людьми – либо с очень больными, либо с очень несчастными. Я представлял себе (и, думаю, был прав), что он наверняка разговаривает с ними так, как говорил со мной, своим сыном, до аварии. Теперь между нами выросла стена, и больше он со мной никогда не беседовал. Посматривал – это да, частенько, но украдкой, и тут же опускал взгляд. Там, у него под ногами, зрелище было уж наверное куда увлекательнее, чем лицо родного сына. Отец был книгой, которую невозможно читать. Некоторые его загадки мне было попросту страшно разгадывать.
Пока суд да дело, я набросился на баранью ножку, жутко вкусную. Мать беспрестанно улыбалась, как будто уголки ее губ кто-то тянул вверх за невидимые ниточки.
А может, мы все трое и впрямь были