Петер Каменцинд. Герман Гессе
весенняя тоска, охватывавшая меня сильнее других, так что я находил печальную отраду в мыслях о смерти и прочих пессимистических думах. Скоро нашелся, понятно, и товарищ, который дал мне прочесть в дешевом издании «Книгу песней» Гейне. Это не было уже, в сущности, чтение, – я творил вместе с автором, вкладывал в строки свою измученную душу, страдал и был охвачен лирическим настроением, бывшим мне приблизительно так же к лицу, как корове седло. До тех пор я не имел никакого представления об «изящной словесности». Вскоре я прочел Ленау и Шиллера, потом Шекспира и Гете, и неожиданно мертвое слово литературы стало для меня великим божеством. Со сладостным трепетом чувствовал я, как из всех этих книг струится навстречу мне ароматно свежий воздух жизни, которой никогда не было на земле, но которая все же правдива и теперь хочет закипеть и в моем пламенном сердце. В моем уголке в каморке на чердаке, куда проникал только бой часов на соседней башне, да сухое хлопанье крыльев аистов, приютившихся где-то вблизи, являлись и исчезали герои Гете и Шекспира. Мне открылась божественность и комичность сущности человека: загадка его противоречивого, неукротимого сердца, глубокий смысл мировой истории и могучее чудо духа, которое просветляет наши короткие дни и силой сознания возносит наше ничтожное бытие на престол необходимого и вечного. Высовывая голову из узкого чердачного окна, я видел блеск солнца на крышах и тесных улицах, внимал изумленно шуму труда и повседневности, и одиночество, и таинственность моего угла, наполненного великими тенями, окружали, казалось, меня, странно упоительной сказкой. И постепенно, чем больше читал я и чем более чуждым становился мне вид этих крыш, улиц и всей будничной жизни, тем чаще меня охватывало робкое, пугливое чувство, будто я, может быть, ясновидящий, будто весь мир, простирающийся тут предо мной, ждет только, чтобы я поднял часть сокровищ его, снял покров пошлого и случайного, творческой силой своей спас открытое мной от погибели и передал вечности. Стыдливо начал я понемногу писать, и несколько тетрадей наполнились скоро стихами, набросками и небольшими рассказами. Все это погибло потом, да и не имело, вероятно, никакой ценности, но мне оно уготовило неудержимое биение сердца и тайные сладостные ощущения. Критика и самоанализ медленно и очень слабо вторгались в работу моего воображения, и только в последний год в школе наступило первое необходимое, большое разочарование. Я начал уже сомневаться в своих первых творениях и стал вообще относиться с презрением к своему писательству, как вдруг совершенно случайно мне попало в руки несколько томов Готтфрида Келлера, которые я тотчас же перечитал два и три раза. И вот, как бы внезапно прозрев, я увидел, как далеки были мои незрелые мечтания от истинного, строгого, чистого искусства: я сжег тотчас же все свои стихи и новеллы и трезвым, печальным взором взглянул на мир, ощущая в груди тягостное чувство внезапного отрезвления.
II
В любви, – в любви я все время оставался ребенком. Для меня любовь к женщине была всегда очищающим благоговением, чистым огнем моей грусти, молитвенными руками, простертыми