Салон-вагон. Андрей Соболь
от купца Нила Петрова или Гордея Силина? Если бы речь шла о народных деньгах, тогда другое дело, показатель большой. Но ведь верхи русские и еврейские одинаково выжимают деньги и одинакова ценность их побуждений. Значит, от Гордея Силина можно, потому что он русский, а еврей – чужой и Россия не его родина, и помощь его позорна. Господи, а если он, как Силин, любит Россию? Ну, кулак он, по-кулачески любит ее, но ведь и Силин кулак. А кто может учесть, сколько денег Силин выжал из евреев и сколько из русских? На меня поглядели очень косо. А когда я попросила объяснить мне, какая разница между этими словами и старой сказкой о японских деньгах, мне ответили экивоками, рассуждениями, всякими словами, но ответа не было, а ведь я его ждала, он мне нужен был. Уходя от Петра Николаевича, я шла к своим. Туда, откуда я должна взять вот эти самые деньги, еврейские деньги, и они пойдут на дело революции, а ведь для революции это еще одним позором больше. Мой брат, набожный, озлобленный еврей, и старый, известный революционер сходятся, и когда один кричит: «Нельзя отдавать деньги христианам», другой подхватывает: «Нельзя брать от евреев». Оба говорят, что деньги пахнут, и для революционеров и социалистов Петра Николаевича и Бузулукова еврей является тем же самым, чем христианин для моего брата-фанатика. Глядит на нас.
– Поймите, милые, поймите!.. Я ехала к вам, везла эти деньги. Вот они тут, и мы поедем, и все мы евреи, и деньги наши еврейские, и они пахнут, а мы говорим: «Россия, русская революция, русский народ». А Бузулуковы?.. Господи, ведь это же мнение революции. Поймите!
Борис отвернулся. Я знаю, когда ему тяжело, он всегда отворачивается.
Тогда я говорю Эстер:
– Теперь ты за себя скажи.
– Мне нечего говорить.
– После всего рассказанного тобой? Что же остается тебе?
– Ждать.
– Чего?
Она мельком взглядывает на меня:
– Всего.
В ее глазах холод. Он чужд мне.
В пруду шевельнулись лебеди и мягко зажурчала вода. Раннее утро. В парке безлюдно, только мы одни. Я гляжу на Бориса, на Эстер, и вдруг жуткая мысль приходит: «Не буду ли я там один?»
Но я отбрасываю ее.
Я говорю Эстер:
– Я не могу понять тебя.
– Тебя смутил мой вчерашний рассказ?
Я отвечаю:
– Не рассказ, а твое отношение к нему.
Она спрашивает сухо:
– А рассказ сам по себе?
– Не в нем дело, а в тебе. При чем тут Бузулуков или Петр Николаевич? Мало ли что люди говорят? Стоит ли прислушиваться? Пусть говорит. Простая обмолвка. Меня это не трогает. Ведь я не с ними еду, а с тобой, пойми это.
Я трепетно жду ее ответа.
– Чего же ты хочешь?
– Ты знаешь, я уже тебе сказал: я хочу, чтобы все было ясно.
Она глядит куда-то в сторону:
– Для тебя это обмолвка, ты легко принимаешь, а для меня… Саша, не будем говорить об этом, не надо.
В ее голосе боль. Я не хочу такой боли – разве грядущий день – не наш день?
Под