Дитя среди чужих. Филип Фракасси
и Генри хотел, чтобы эти цвета исчезли, как и чувства. Дядя Дэйв был очень, очень грустным.
Какой ты грустный, дядя Дэйв. Пожалуйста, пожалуйста, не грусти.
Глаза Генри распахнулись, его страдание на мгновение сменилось детским удивлением, эликсиром сильного отвлечения.
Не понимая, как и почему, Генри осознал, смог придать смысл тому, что происходило с ним на прошлой неделе. Голосам, цветам.
Он мог видеть, о чем думал дядя Дэйв.
Не просто слова и размышления… а чувства. Как и медсестра, которая увидела, как он очнулся, и всех других, кто навещал его или был в других палатах и коридорах больницы.
Но это было сильнее, намного сильнее.
Генри думал, что это сумасшествие или бред, что ему все еще плохо от травм после несчастного случая. Но теперь все обрело смысл – вся эта неразбериха последних нескольких дней сложилась в узор, в головоломку, от которой он нашел последний кусочек, и теперь картина была ясна. Генри вдруг осознал правду.
Но туман сомнения закрался в его мысли, затенив возбуждение. Что это? Он чувствовал себя скорее сбитым с толку, чем напуганным, не в силах избавиться от ощущения, что ведет себя плохо, делает то, чего делать нельзя. Что-то неестественное.
Что со мной не так?
Он отвернулся от дяди, прикрыл глаза сжатыми в кулаки руками, желая отгородиться, не видеть дядю Дэйва, цвета и все то, что было внутри него. Генри не хотел знать, о чем думают другие – он не просил об этом и ненавидел это. Потому что в тот момент он понял, что это плохо.
Очень, очень плохо.
– Генри? – Дядя Дэйв положил руку на кровать и сжал пальцы Генри своими. Кожа Дэйва была гладкой и сухой. Как мягкая наждачка.
Генри тяжело вздохнул. Он покачал головой, роняя слезы. Всхлипнул, желая отгородиться, силясь отгородиться. От всех – дяди Дэйва, медсестер, других пациентов. Всех и вся.
«Ты не спрячешься,– сказал голос в голове. Чужой, но знакомый.– Лучше открыться и все принять. Ты больше не во тьме, сынок. Ты на свету».
Генри сопротивлялся и снова потряс головой. Он чувствовал, как невидимый мир вокруг него – бешеный калейдоскоп красок, безумный хор мыслей – стучится в дверь разума, умоляя впустить.
«Разреши, Генри. Жизнь – это боль, мальчик, но у тебя есть дар. Ты ведь знаешь, что надо делать с подарками? Их открывают, сынок.
А теперь… откройся».
С опасением Генри так и сделал.
Он открылся и впустил мир.
Узел в его сознании развязался, и Генри словно открыл дверь, и все полилось внутрь. Он мог считывать, чувствовать. Каким-то образом, как именно, он, наверное, никогда не сможет понять, он все видел. Без особых усилий понимал бурлящие эмоции окружающих его людей – пациентов, врачей, медсестер и членов семьи – мог обернуть всю их боль, страх, ненависть или печаль во что-то понятное. Но среди всех давящих эмоций была и любовь. Так много любви. И в его палате, здесь, у кровати, она так и рвалась от дяди Дэйва и тети Мэри.
Все это текло в его голову так быстро! Но