Коза Урюпинская. Борис Александрович Алмазов
и не поспевал за старшими. Девчонки бранили меня, подгоняли подзатыльниками. Я и так изо всех сил поспешал своими короткими ногами по пыльной дороге, быстрее не получалось, так что подзатыльники вышибали у меня только слезы. И тогда Тимоня Шельцин – старший из нас – жилистый и отчаянно храбрый десятилетний парнишка, прикрикивал на девчонок сорванным голосом:
– Будя руками-то махать! Ишь кого нашли себе под силу! Ну-ка…
Он взваливал меня, как мешок, себе на спину и я благодарно обхватил его острые плечи, прижался к его потной костистой спине.
– Шею не дави! Не дави шею-то… – ворчал Тимоня, но волок меня.
И километр волок, и два… И не было для меня тогда человека добрее и надежнее его!
На станции мы долго перешагивали через рельсы, расшибая босые пальцы об испачканные мазутом шпалы, и замирали от страха, когда пролезали под вагонами.
Нас гоняли смазчики с молотками на длинных рукоятках, кричали на нас стрелочники с флажками и часовые с винтовками и воронеными соломинами штыков. И все-таки мы находили воинский эшелон, а то и несколько сразу. По очереди поднимались на ципочки, мы кричали в темноту теплушек фамилии своих отцов, дедов, братьев.
– Не встречали?
– Про такого-то – не слыхали?
А потом, уже безнадежнее, – выкрикивали названия хутора, района
– Усть-медведицкие есть?
– Калачовские?
– Урюпинские?
И уж совсем отчаявшись, со слезами в голосе:
– Казаки есть?
В теплушках переставали гудеть голоса, пиликать гармошки. Солдаты в ботинках с обмотками, в выцветших штанах и гимнастерках, шинелях внакидку на белые нательные рубахи, смотрели на нас из вагонов с высоты открытых платформ и молчали.
Мы поворачивались и медленно шли назад.
Дорога казалась нам теперь бесконечной. А солнце палило, и кузнечики стрекотали, своим стрекотанием раскаляя жару.
– Будя! Будя… – говорил мне Тимофей. – Че разнюнился? На-ко! – и совал мне в руку обгрызанный кусочек сахара.
И тут река принимала нас в свои прохладные милосердные волны, а в воде не разберешь, кто плачет, а кто просто так – мокрый…
– Да… – говорит однорукий дед Хрисанф, снимая с огня чайник. – Великое дело надежда! Вон матери – до сих пор дожидаются, а уж полвека прошло. Ты мальчонкой тогда был, а и тебя сейчас в седину шибануло.
Мы жадно говорим с ним всю ночь, прерываясь, чтобы только донки проверить.
– А которые и дождутся… Кто знает?! Те, которые в войну уцелели, домой-то когда пришли? А которые в плену были? Да без вести пропавшие? Да репрессированные? А те, что ушли ране – так про тех уже и не вспоминают… А они может еще и живы где-то кулюкують?! Тут как-то один не то с Америки, не то с Австралии приехал – так он отсюда как раз в девятнадцатом ушел. Он вот тут все сидел да на воду глядел… Он меня – помнит, а я его – нет! Мне как раз в девятнадцатом –то руку и отсадило!
Дед ловко режет хлеб, лук, чистит картошку, насаживает червей