Ленинградские рассказы. Николай Тихонов
всех, Зайоницкий… Телефонограмму, и подробную… и, пожалуйста, секретно! Я знаю: вы постараетесь!
Растягин выпил залпом полстакана коньяку и тут уже явственно почувствовал, что он болен. Он сел у стола, оперся на руку и оперся так беспомощно, точно все его тело сразу лишилось всякой силы, кровь ушла из него, и живой осталась только рука, маленькая, сухая рука, похожая скорее на руку какого-нибудь схимника, чем на руку генерала. И Растягину она показалась такой. А тяжесть, та тяжесть, которая давила его каждую ночь, увеличилась, и голова болела странно: то в ней пробегал жгучий, острый пламень, кровь горячей струей била в уши и в глаза, то ледяные пальцы схватывали мозг, на лбу выступал пот, и по спине сбегала вниз холодная, ледяная змейка, и комната начинала качаться, как палуба парохода…
И хотя за стеной говорили, и говорили громко, ему казалось, что он сидит один в громадной, брошенной квартире, из которой все ушли и с которой что-то должно случиться, и с ним – тоже… Потолок обвалится на него, стены ли подойдут и сожмут, или пожар сожрет и его и это здание, но что-то должно случиться… «Поскорее, поскорее», – просил он неведомое, и никто не отвечал ему, и только муха, обыкновенная муха, бесшумно, не смея жужжать, носилась по комнате. Пустая комната дышала каким-то коротким и страшным дыханьем. И он вслушался в это дыхание и понял, что это дышит не комната, а часы, большие настольные часы, на которые оперся бронзовый рыцарь, уставший в походе. Он положил щит к ногам, снял шлем и смотрит на генерала и говорит: «так тебе, так тебе». И вдруг рыцарь поднялся на пальцах, прошелся по циферблату и что-то сделал со стрелками, и стрелки побежали быстро-быстро, и большая нагоняла маленькую и не могла нагнать, и было похоже, точно большая змея гонялась за ящерицей, и хвосты их защемил рыцарь концом своего щита, и смеется, и подмигивает маятнику, который выстукивает: «так тебе, так тебе»… и никогда стрелки не догонят одна другую, и никогда маятник не остановится выстукивать свое: «Так тебе!» И хочет встать генерал и протянуть руку к часам и остановить их, сорвать эти досадные бегущие стрелки, сломать нелепого рыцаря… и просыпается…
Снова сон… Ах, как тяжело. Рука его, которая поддерживала голову, лежит на коленях, шея затекла, голова опустилась на холодную клеенку, которую покрыт стол. Он поднимается, смотрит на окно, и снова ему кажется, что кто-то большой и темный подбегает к окну, приложится большим, плоским лицом к стеклу, засмеется чему-то и снова отпрыгнет в тьму, и снова появится, и снова исчезнет. И всякий раз у него разные лица: то это смеется его жена, и он узнает ее голубые глаза, мягкий овал подбородка и даже знакомую прядь волос на левом виске, то это его сын, смеющийся, радостный, но какой-то неподвижный – таким он лежал в гробу, – то это Фугастов, едкий, с желтым шрамом на лбу, со сломанной папиросой в дырявых зубах, хохочущий хрипло, будто не хохочет, а откашливается… И снова всё… Пустая, холодная, неприветливая комната… Да где же люди? За что его оставили здесь? Почему он ушел оттуда? Ему что-то надо сделать. А он забыл, что! Он выпивает еще полстакана горячего