Ленинградские рассказы. Николай Тихонов
темные, знакомые фигуры «расформированных» стрелков. Их окружали новые конвоиры: казаки. Вдали держались любопытные, собравшись кучками… Можно было предположить, как остро шипели их языки и какие язвительные шутки переходили из уст в уста, с гаденьким, тихим смешком… Юмор обывателей – как колесная мазь – дешева, густа и с запахом…
– Что, что… – начал было Камба, но в эту минуту Растягин повернулся к нему, схватил его за рукав, притянул к окну и гневно и строго, голосом громким и резким, каким он всегда произносил выговоры, голосом, испугавшим Камбу, скал первые слова:
– Что вы с ними сделали, а? – Он захлебнулся, и следующие слова вырвались почти со стоном: – Ведь я не могу на них смотреть. Ведь я плачу… душой плачу. Ведь любил я их, чертей косматых, грязь эту серую, непромешанную… А теперь? Что им сказали про меня? Зачем нас разъединили, зачем никто правды не скажет!.. О том, что у меня погоны с зигзагами – это запомнили, что я лампасы красные ношу, тоже запомнили, а что я душу имею – забыли? Кричат, что их дело – свобода, гордость, чистота, а что это: тоже гордость, тоже чистота? Какой ложью вы оправдаетесь, какими словами очиститесь? Как изворачиваться будете?.. Воевать не хотят! Изменники! Врете, все врете! – закричал он. – Они дрались как львы, как герои, как мученики, кому хотите скажу, Богу в глаза скажу, меня от смерти спасали, гибли – ах, как они гибли! А под Шавлями, под Августовом, под Праснышем, что они делали… как они были велики! Я жизни с ними не пожалею… И всё… всё с ними… А теперь? Обманом, предательством их покрыли, а ведь на них пыль только, пот и кровь их… да как же пыли не быть, столько верст они проходили в неделю, сколько другой во всю жизнь свою не сделает, да как же не вспотеть от труда – третий год, третий год, – и каждый такой год стоит двадцати – тридцати лет, – работают без отдыха, а кровь – кровь всегда дорога, а их кровь бесценна, как жертва, понимаете ли, как жертва – их кровью другие спасутся… Да, да… не смейтесь, вы…
Камба не смеялся. Он побледнел сам, нервно дергал плечом и искал слов, какими нужно ответить этому старику. Он сам поразился, сам понял чутьем, что перед ним происходит. И он сказал, и слова его были не похожи на обыкновенные слова – и нечасто так говорил Камба и таким тоном:
– Генерал, генерал! Я всегда уважаю чужое горе, я понимаю, тяжело… ах, да разве вы не видите… но… генерал, я не могу… но я должен…
Растягин печально растянул губы и взглянул на Камбу тяжелым взглядом:
– Я… Уходите… слышите, уходите… И не беспокойтесь… Я завтра же подам рапорт о болезни…
И он снова отвернулся и стал дрожащими руками собирать рассыпанные по столу бумаги. «Конец, – сказал он себе, – да, это необходимо!» Точно подымался он, таща тяжелые сани к вершине горы, и добрался и теперь летит оттуда вниз с такой быстротой, что нельзя даже соображать и больно думать, и знает, что вдребезги разобьется он и мертвым ляжет внизу, там, в неизвестной ему и страшной и сладостной стране.
Мирцев поужинал в команде связи, прошелся на пляж, полежал на песке и пришел домой, когда было уже совсем темно. Взяв ключ