Будущее. Владимир Юрьевич Василенко
глазом, делила с ним ложе… Он не знал, как это назвать… Накликанное за полжизни не сразу призна́ешь в ком-то одном, притом в темноте. Кто б мог теперь сказать, что более чужое: эта, поверх одеяла в темной комнате, или сама комната, с полуголыми стенами, просвечивающей сквозь белые шторы внешней тьмой и с кроватью. И с ним самим (кровать кроватью как раз не являлась).
Оживая, уверяя (кого?), что думает о ее неприкрытой спине, первым после штиля жестом раскрыл пианино… раскрыл одеяло. Оказалась внутри. Перемена мест тела и одеяла, только что этим телом покрытого, не удивила. «Сон во сне» – таково было на крайний случай (на какой крайний случай?) объяснение. Подушка хранила прежнюю духоту, и складки простыни дружили с рукой.
– …дишь ли, не могу остановиться… – до него дошло, что он не молчит:
– Я, видишь ли, не могу остановиться на таком маленьком расстоянии, это… ничего?
– Различия небезразличны…
– Что?
Ее голос: а) был слышен, как слышен любой вплотную приближенный голос, б) как бы не существовал, в) не сулил надежды привыкнуть к этому «как бы».
– Что? – повторил он.
– А ты как думаешь?
Он не очень-то ладил со смыслом, вслушиваясь в ее и в свое:
– Я… я думаю, различия – только начало… различия временны…
Она рассмеялась: не то чтобы он услышал, но приподнятого, опущенного, вовсе не автора последней идеи, его тряхнуло – сбежала ртуть. Слабость, окутанная ознобом… потеря рода… подлежащее.
– А сейчас?..
Потом она думала, стараясь вторить глазами его догадываемой в полутьме мимике. Вот такая славная беседа. Думать ей, видно, было неинтересно – как уставший от ночной тишины вдруг начинает слышать журчащую в чаще речку, так, вероятно, она временами слышала его:
– Что-то должно стоять перед глазами… вместо этого… – почему-то казалось: слова его точней, чем обычно, передают мысль. Да и мысли никакой нет: пейзаж. Из тех, что или видишь, или нет, или можешь ткнуть пальцем, или нет. – Тебя не было, и… должно другое и должно… Но вот – ты, и теперь уже не может иначе…
– Хочешь попробовать?..
– Смотри: бабочка, череда перелетов. Делая свое дело на цветке, она знает, как невыгодно ее положение: практически, она в воздухе. И перелет… бессмыслица, пауза между цветками. В известном смысле, она всегда на цветке, даже в полете. Цветы – летают…
– Не слышал, что я спросила?
– …Поэтому я знаю, кто ты. Когда засыпаешь, бывает – не спишь, мысль окружена сумраком, сдобрена подушкой, слоем одеяла между колен… все еще продолжается, виденье подробней, стены исчезают… но отчего-то возвращаешь и сумрак, и одеяло с подушкой – наверное, чтоб получше понять перед окончательным переходом главное его условие: комната должна отпустить. Почти вся вода в реке не касается берега, дна или поверхности. А мы думаем, глядя на реку: вот река.
– Тебе все это надо?
– А тебе?
– Я не пытаюсь, как ты, разглядеть в каждом прикосновении текст. Разве ЭТО должно стоять перед глазами?
– Эта форма наполняет глаза каждого одной и той же картиной.
– И что же?
– Мы начинаем чувствовать почву под ногами, то есть как с бабочкой: мы – на цветке. Тогда как цветы должны летать… Мы должны чувствовать, погружаясь в реку, как река чувствует нас, как именно… как внешнее, передавая нас внутреннему, когда мы засыпаем, остается с нами подобно тому, как внутреннее порой остается с нами при пробуждении. Что же делает текст? Он пытается нас понять, он ведет себя, как живое существо, играющее на наших слабостях. Ты ведь знаешь, что такое живое существо? Это то, что делает себе подобных из неживого. Я не хочу стать текстом.
– Принимаешь особые меры?
– Да, я знаю свое бессилие перед тобой…
– Так хочешь или нет?
Наступала долгая, долгая ночь. Из тех, что не кончаются. Млечность декораций при нежелании зрителя определить ее источник. Ощущения, схожие с подозрением, что, в данный момент очнувшись, вы обнаружите себя уткнувшимся в межгрудное пространство и с клоком волос у вашего солнечного сплетения. Не у, а на… Заботливо, долго готовить лайнер к полету. Невидимкою, поглощать лаконичность линий, оставляя на их совести красноречие форм. Проходить краем глаза пустяшные уголки – хранители безупречности салона, ища в обстановке подтверждения скрытой сути… Подозрение рулей и турбин… Наконец все пустеет, пустое, кругом – только прошлое. Пауза, счастливая тишина, ничто, обтекающее фюзеляж, эту сигару…
– Лежи, я спою тебе песенку.
Песенка была об одной долине, достаточной, чтоб растянуться на ее лоне вдвоем, но в какой невозможно никак ни на чем задержаться, ни глазом, ни горстью: приходится меняться местами, оказываясь за спиной не находящего глазами не находящего причины воспользоваться выгодой положения. Оказывается, объятие в полный рост с овчаркой во сне – безвыходность прилагательного «платонический». Велика же комедия без своего «финита», если в разгар сновидения, в котором отсутствует