Будущее. Владимир Юрьевич Василенко
У счастья всегда это одинаковое, туповатое выражение, и сколько же разной недостижимости этой желанной туповатости. Общей туповатости. Делающей и недостижимость общей, какая б она ни была разная. Все бессмысленное одинаково. «Все несчастливые семьи одинаково несчастливы, счастье каждой счастливой семьи ходит по своему, особому краю».
Подобных утверждений куда больше, чем может показаться. Если теперь не побояться что-либо утверждать, можно было б сказать, что все утверждения, задевающие нас своей глубиной и верностью, – подобные. Любой художник, будь то живописец или поэт, стремится создать нечто вроде музыки. Верно? Даже если бы это сказал не тот, кто сказал. Глубоко и верно. Неважно, что музыкальная фраза, умирая от бессловесности, стремится к тому остановленному мгновению, что смотрит на нас с полотна, проносимого нами через всю жизнь.
Материалистов и идеалистов это тоже касается.
Ум – это фонарь, который светит во все стороны, в том числе в глаза. Тому, кто предполагает положительное действие своего ума на других, не следует забывать об этом. Благо освещенной умом местности должно возобладать над неудобством ослепления. В освещенном пейзаже разлито то, что зажигает в зрителе его собственный огонек. Но из ослепления не следует ничего. Ничего хорошего.
Как яркое летнее небо – вызов черной лохматой туче, так каждое оставление земной своей раковины – преддверие еще более тесных ее объятий. Теперь Сырцов – один. Не просто один, а один, не брошенный, а никогда и не бывший иначе как сам по себе. Никакого иного мира, который бы мы покидали, чтобы родиться на этой земле, и который бы объяснял бесконечное переделывание художником какого-нибудь завитка в стремлении достичь совершенства, не существует. Иллюзорен не этот мир, сведенный сейчас к комнате с белыми, дышащими ночным ветром и полными ночным светом шторами, а тот, в котором в этой полу-темени разыгрывается его психика. Весь вечный мир – идиосинкразия на червей, незнание и нежелание знать настоящую любовь – любовь зрачка к травинке, к этой и к той, что там, уже без него. Художник носится со своим завитком в предощущении завершенности, в слышимом им намеке на над-мир, но никакого над-мира нет. Нежность, доброта, потребность красоты – формы, приобретенные репликаторством в его человеческой фазе, то есть сводимы к самосохранению.
Размышляя и чувствуя приближение сна, Сырцов понемногу пришел к тому, что появление в его жизни второй реальности – следствие его трусости, насчет которой он никогда и не заблуждался. Засыпая, он решил с этим покончить… с этим… что так схоже с подушкой, но чье тепло…
«Даже если я смогу читать ее мысли, интересно, как она почувствует мою тоску?» – думал сквозь сон Сырцов.
Что это будет за тоска? Можно ли воссоздать события по нажитому? Зачем ей это? Если он с ней на равных и мало что понимает, значит, она ровно в том же положении. Или он уже понимает? Что если попробовать время не на свой зуб, шагнуть вперед не своими ногами. Пробуем… То, что она