Письма из заключения (1970–1972). Илья Габай
на следующий день, получив письмо от Ваших детей, испытал даже легкое разочарование: кого я буду теперь бранить в сердце своем? (Это, по-моему, звучит так же патетически, как «Кому повем печаль свою?») О чем я буду теперь писать Анне? (Интимных писем я ей больше писать не стану: Вы их все равно прочитываете.)
Ну, а говоря всерьез, я очень рад был прочесть Ваши письма. А посему, здравствуйте также и Леня с Аллочкой и не сердитесь на меня за всю гиль, вышеизложенную во первых строках моего письма.
Белла Исааковна! Скорей бы прошли эти 21 месяц. Пригубим мы с Вами по старой привычке рюмку-другую-третью-четвертую (останавливаюсь: я еще не разучился считать до десяти тысяч двухсот двадцати трех), вспомним славные годы второй пятилетки, строительные леса, к которым я всегда чувствовал и чувствую гораздо большее влечение, чем, скажем, к сосновым, поговорим о последнем выступлении Маяковского – все будет хорошо, все будет о-очень хорошо, только Вы не болейте и не грустите.
К Лене я просто боюсь подступиться: итальянские курсы кройки и шитья – это как раз и есть не взятая мною в бою высота[53]. Я застрял где-то на болгарских азах, и то дальше болгарского креста не пошел.
Что касается Аллочки, то она не права в вопросе об ударении на слове «судно». Может быть, неизвестный мне поэт вкладывал совсем другой смысл? Впрочем, я и в этом (особом) случае в ударении не уверен.
Каковы перемещения в Министерстве – а, Леня? Кто бы мог подумать? Впрочем, Тодор и его карьера от меня так же далеки (мысленно), как проблемы существования Атлантиды.
Главное, чтобы все были здоровы и благополучны и регулярно помнили меня. Регулярно – это значит часто посылать на кемеровский адрес исходящую почту, не очень обращая внимание на входящую. Ведь, хотя мыслители прошлого от Л. Толстого до А. Толстого и убедили меня в благости физического труда, они не отучили меня от элементарного утомления время от времени.
А кроме писем, я занят изучением отрывков из «Вед» и надеждой воплотить когда-нибудь в жизнь стиховые наброски Ташкента[54]. Но и то и другое через силу (пока) – надо войти в колею («Надо трудиться», – как говорил Тузенбах).
Я дочел трудную (в таких – сжатых по времени – условиях) книгу Данэли «Еретики и герои». Сквозная идея ее – такая же, как у давнего и приснопамятного стих<отворения> «Посвящается»[55]. Значит, стихотворение было не ахти: идея-то плыла на поверхности.
А вопрос, брошенный когда-то Леней Зиманом человечеству: «Похож ли, товарищи, Соленый на Лермонтова?» – так и остался неразрешенным. Как и вопрос о том, были ли свифтовские огурцы солеными.
Нежно с вами со всеми прощаюсь. Надеюсь, что вам будет хорошо житься, читаться, работаться (а Аллочке – и учиться?), а моей любимице – Мадонне с колготками – растеть-матереть.
Целую вас всех, приветствую всех друзей вашего гостеприимного дома (который я ношу в сердце своем).
Ваш Илья.
Герцену
53
Л. Зиман тогда изучал итальянский язык.
54
Имеется в виду поэма «Выбранные места», которая публикуется в этом сборнике.
55
Стихотворение Ильи Габая. Публиковалась в его упоминавшихся здесь посмертных сборниках.