Новеллы, навеянные морем. Исаак Дан
этом читать. По всей видимости, она не была профессионалом, хотя ей явно было за тридцать, если не больше. У неё были широкие плечи, которым мог позавидовать мужчина. Губы ее были напряженно и недовольно сжаты. Когда я показался, она сделал мазок, который, судя по всему, ей не понравился, – сильнее сжала губы, и при этом посмотрела на меня. Я вызвал у нее явно те же чувства, что у меня – их присутствие. Невольно, я скользнул беглым взглядом по этюду и сразу же ухватил – мазки были резкими и грубыми, прямо скажем ученическими, но открытые цвета действовали очень мощно. Она передавала каким-то образом нечто от перешейка, уходящего вдаль и залитого утренним солнцем. Я ощутил даже море и небо над маслинами, хотя они были еще жёлтым картоном с несколькими небрежными штрихами углём.
Меня обожгли ревность и обида.
Потом я столкнулся глазами с ним. Он лежал рядом на подстилке, но был полностью в тени скалки. Как бы приветствуя меня, приподнялся на локтях. В отличие от нее широко и радушно улыбался, будто валялся здесь исключительно для того, что бы дождаться встречи со мной. Худой, лысоватый, с белой кожей очевидно, крайне чувствительной. Я почувствовал абсурдное замешательство, затем крайнее раздражение.
Не пошел по верхней тропинке мимо них, а торопливо стал спускаться к морю. Я был обескуражен. Чувствовал нелепую обиду. Честно говоря, люди особенно не жаловали эти места. Пляж вдоль перешейка не был удобным, можно сказать его просто не было, ходить по перешейку было тяжело – камни и глина, колючки и корни маслин. Здесь не бывало абсолютно безлюдно, как буквально в двух километрах рядом в степи. Сюда ходили рыбаки и ловцы мидий, чудаки, на которых охотился Мюнгхаузен, местные в сезон на пикники с кострами, чтобы не сидеть рядом с отдыхающими, маленькие группки молодежи, оставлявшие после себя использованные шприцы. Но всё же в утреннее время тут было пустынно, рыбаки тихо сидели у берега или в море, в своих лодчонках. И потом сюда никто не ходил снимать или рисовать. Кроме меня. Они забрались в места, принадлежащие только мне. И она смогла какими-то неумелыми мазками, выложить передо мной перешеек, чтобы даже глина сверкала на утреннем солнце.
Я испытываю невыразимое ревнивое чувство к живописи. Мои родители никогда ничем по-настоящему не интересовались, кроме эволюционной биологии. Но у них было заведено периодически ходить в театры, на концерты классической музыки, в музеи, ездить на экскурсии. Так было положено «интеллигентным» людям. Меня, естественно, таскали с собой. Отец, видя на картинах животных, рассуждал правильно или неправильно изображены, какой мотив их поведения получил отражение. Его любимой картиной было полотно Тьеполо, хранящееся в Одесском музее, посвященное какому-то античному сюжету, герои которого теряются где-то на заднем плане, а центр занимает большая группа козлов. Мама смотрела картины долго и молча. Почему-то я любил больше смотреть картины вместе с ней, хотя обожал, когда отец рассказывает о зверях. Может быть потому, что на его импровизированные