Здесь, в темноте. Алексис Солоски
внимания. – Он поднимает руку, чтобы убрать волосы со лба, случайно смахивает крошки круассана на пол, и на мгновение блеск его очков исчезает: я замечаю за его линзами нечто похожее не на волнение, а скорее на возбуждение или восторг. Неужели он действительно так относится к диссертации, к контексту? Но тут волосы снова падают ему на лицо.
В результате я рассказываю ему все: как выбираю, что рецензировать, сколько исследований провожу до и после, меняю ли я когда-нибудь свое мнение о пьесе. (Однажды, о трагедии Эдварда Олби.) Я рассказываю несколько историй просто ради развлечения: как однажды жена одного волка с Уолл-стрит пролила бокал шардоне и испортила все мои записи, как однажды актер мюзикла, ненавистный публике, загнал меня в угол в баре, и мне пришлось буквально выползать через черный ход. Я перечисляю своих любимых драматургов, а затем, словно открывая ему тайну, – наименее любимых.
Он пододвигает стул вперед.
– Но драматурги, которых вы упомянули, те, кого вы любите, все они мертвы по меньшей мере сто лет, – замечает он. – Поэтому простите, но как можно объективно критиковать новые работы, если они вам даже не нравятся?
– Они мне нравятся. Однако я не виновата, что за последние год или два ни у кого ничего не получилось настолько хорошо, как «Соната призраков».
– А как насчет новых форматов? Как насчет действительно экспериментальных работ? Я думаю об эссе, которое вы написали пару месяцев назад. Вы заявили, что театральный авангард практически мертв?
– Ну, в принципе, так и есть, – соглашаюсь я. – На протяжении веков существовали правила и обычаи, которые приходилось нарушать. Когда-то, очень давно, даже добавление второго актера казалось совершенно диким. Но к тому времени, как вы покончите с персонажем, сюжетом, местом, временем и одеждой, что останется перед вами? Авангарда больше нет, его нет уже несколько десятилетий.
– Действительно? Ничего? За всю вашу жизнь?
– Действительно, – киваю я. – Ничего.
– Но то эссе, которое вы написали, – должно быть, что-то его спровоцировало, верно? – Его голос становится громче.
– Да. Вероятно. Но я так много всего смотрела… Дайте подумать. – Я на мгновение закрываю глаза, а затем заставляю их открыться. – Да. Точно. Это было какое-то произведение, придуманное в старой синагоге на Элдридже. Коллективное творчество. Более чем вторичное.
– Я читал вашу рецензию. В спектакле был момент взаимодействия со зрителями, и вы написали, что отказались участвовать. Было ли это справедливо по отношению к их работе?
– Я участвовала в их работе, когда смотрела и слушала. Я делила пространство и дыхание. Этого должно быть достаточно. Вы видели представление, Дэвид?
– Видел. – Похоже, это правда. Потому что, когда он это произносит, что-то в нем смягчается, раскрывается. Его лицо приобретает почти святое выражение, и мне интересно, так ли я выгляжу, когда сижу в своем плюшевом кресле в темноте, восхищаясь представлением.
– И вы участвовали? –