Октябрь. Память и создание большевистской революции. Фредерик Корни
разошлись. Невзирая на возражения общества, государство, как утверждается, выступало от своего имени и в своих интересах на непонятном языке, который только отдалял население. Все больше исследований подробно описывают случаи сопротивления или оппозиции государству со стороны разных слоев общества с самого начала советской эпохи[15]. С их точки зрения советский коммунизм был пустой оболочкой, под которой народы Советского Союза занимались своими обычными делами. К этой историографической тенденции обратились многие государства бывшего советского блока [Watson 1994].
В основе отношения к фундаментальной легитимности или нелегитимности советского государства лежит взгляд на событие, которое оно провозгласило учредительным: Октябрьскую революцию. Советские историки описывали революцию, которая заложила прочную опору нового советского государства. Многие западные ученые писали о государственном перевороте, совершенном небольшой группой оппортунистов, который послужил шатким фундаментом для нелегитимного и аморального советского государства[16]. Как лаконично выразился историк Рональд Суни, эти западные ученые часто писали советскую историю в обратном направлении: от Большого террора до 1917 года, «чтобы понять, что пошло не так» [Suny 1983: 43]. Любопытно, что такой подход помог упрочить представление о Февральской революции как о спонтанном и бессистемном событии, настоящей революции, в сравнении с которой оценивалась нелегитимность Октября[17].
Однако это не помогает нам понять то, что даже весьма критически настроенный ученый Франсуа Фюре назвал «всеобщим очарованием Октября» [Фюре 1998: глава 3]. Как и все основополагающие мифы, история Октября по определению является процессом легитимации и заслуживает пристального изучения в этом контексте, но она должна быть освобождена от смирительной рубашки дебатов о (не)легитимности. Способность Советской России «мифологизировать собственную историю» посредством подобных нарративов, добавляет Фюре, была одним из ее «величайших достижений» [Там же: 173]. Игнорирование мифотворчества не сделает Октябрь «нормальным» объектом научного исследования [Булдаков 1996: 179]. Скорее, наоборот: только изучение самого явления может дать представление о культуре, которая его породила, и о том, почему и как часть населения стала так глубоко идентифицировать себя с ним[18]. Такой анализ может выдвинуть на первый план как рассказчиков, так и содержание их рассказов; поможет определить не только уже существовавшие рассказы о революции, революционные сценарии, которые вдохновляли рассказчиков, но и идеологические проблемы, возникшие в связи с попытками адаптировать или использовать эти сценарии для создания собственной истории об Октябре.
Революционные сценарии
Русские революционеры использовали новое определение термина «революция», порывающее с традицией Просвещения: прежний акцент на разрушение и кровопролитие сменился современным значением, которое,
15
См. обзор этой тенденции 1930-х годов в западной историографии в [Viola 2002: 45–69], а также [Пушкарев 1998; Козлов 1999].
16
См. [Pipes 1992:3–4; Пайпс 2005]. Критику подхода Пайпса см. в [Kenez 1991: 345–351; Kenez 1995: 265–269].
17
Процессы осмысления Февральской революции исследовались многими учеными. Влияние внутрипартийной борьбы 1920-х годов и донесений царской полиции, как утверждается, помогло сохранить это представление о первой легитимной революции как среди западных, так и среди советских историков. См. [White 1979:475–504; Longley 1992: 366]. Также см. [Melancon 2000].
18
В этом ключе социалистическая культура Магнитогорска в 1930-е годы рассматривалась с точки зрения того, «что партия и ее программы… позволили осуществить, намеренно и ненамеренно», а не того, что они предотвратили [Kotkin 1995: 22]. Ср. [Falasca-Zamponi 1997].