Крещение. Иван Иванович Акулов
не подается. Черт те что, сколь, видать, ни служи – все равно всей службы знать не будешь! Вот и учи нас. Я о комиссаре-то говорю. Сел с нами комиссар на дерновину и распахнул свой портсигар – бери, кто курит. Мигом опустошили портсигарчик. И я взял. Думаю, угощу Охватова. Наломался небось за сутки-то? Ты ведь сачковать нетороват. Что потрудней, то и твое.
Охватову было откровенно жаль своей каши, но урусовская папироса, от которой сладко замутило, похвала, что он, Охватов, нетороват сачковать, растрогали, и, когда Урусов спросил, нет ли чего пожевать, Охватов без слов расстегнул противогазную сумку и великодушно вытряхнул из резиновой маски всю кашу на свежеоструганные досочки мишени.
– Да куда ты мне такую прорву? – радостно воскликнул Урусов. – Давай разделим. Мне и половины хватит. Сегодня ты сыт, а завтра жалеть будешь.
– Чего уж там! – отмахнулся Охватов. – Будет день, будет и пища.
– Ну гляди сам. Ай ты, Охватов, Охватов! Ну сядь посиди со мной.
Николаю вдруг расхотелось идти в палатку, он сел на пень, и покойно, светло стало у него на душе оттого, что переборол сам себя и сделал для товарища доброе дело. А Урусов, опустившись на колени и сев на задники сапог, начал бережно, щепотью брать кашу и класть ее в рот, приговаривая:
– Кормят нас неплохо, но, по нашим желудкам, больно мало дают. Мы же привычные к хлебу, нам давай объем. Я, бывало, приду с работы и булку усижу. Один. Зато крепость во всех конечностях. Да ведь мы, русские, черт побери, на хлебе растворены, на хлебе и замешены, потому супротив нас всякий другой и тонок, и жидок.
– Тонок и жидок, а мы от него бежим, – высказался Охватов.
– Такая, скажи, драка заварилась, а ты хочешь, чтоб тебе и фонаря не засветили. И фонарь подвесят, и юшкой умоют.
– А потом?
– А потом за битого двух небитых дадут.
Говорил Урусов, как и ел, спокойно, надежно, будто все в жизни знал наперед и ни в чем не сомневался. Охватов и раньше замечал за ним эту уверенную степенность и даже немножко завидовал ей.
– Слушай-ка, Урусов! – вдруг неожиданно вырвалось у Охватова. – Ты когда-нибудь думал, что тебя могут убить на фронте?
– А то как же. Все думают, и я думаю, – ни капельки не смутившись, признался Урусов и надолго умолк, сосредоточенно занявшись едой. Прожевывал долго, усердно. Прикончив все, точно выстрелил в лоб Охватову, сказав:
– Ты, малый, по-моему, фронта боишься. – Охватов смешался и промолчал, Урусов вдруг поднялся на ноги, пробежал пальцами по пуговицам своей гимнастерки и, оголив тощую волосатую грудь, показал Охватову косой, от плеча к соску, лиловый в зазубринах шрам: – Вот до этой памяти я тоже трусился как осиновый лист. И понимаю тебя очень даже хорошо. А на финской вот окрестили, и не ведает теперь душа моя страха. Будто заново я родился. Да, к слову пришлось, Охватов! Сегодня мы комиссару нашему Сарайкину подкинули такой вопросик, шутя вроде. Почему это у нас не учат бойцов, как подавить в себе страх? Это очень тонкая штука, чтоб солдат чувствовал себя на поле боя, как