Российский колокол № 2 (46) 2024. Литературно-художественный журнал
для выбивания, – хмуро пояснил ковёр. – Всё вспоминал, как ты меня в детстве разглядывала. Искала что-то. И тут меня осенило. Пришёл в одну харчевню. Так и так, говорю, есть к вам предложение. Они согласились. Работка оказалась непыльная: висел в потайной комнатке, а публика под гашиш на меня таращилась. Ну и приходы же у них были! Кое-кто даже пророчествовать начинал. Так у меня появились деньги. Да и умишко кой-чем наполнился. Кстати, вот я. Не смотри, что на фоне человека. Я знаю, что это зашквар.
Ковёр спрятал телефон за подкладку. Я заметила, что кое-где она криво прострочена, будто он пытался подшиваться самостоятельно.
– Жена? Дети? – спросила я, как спрашивают, когда собеседника нельзя утешить им самим.
Ковёр затоптал бычок и сказал:
– Маша, я же ковёр! Какая жена? Какие дети? Я тебе их что, спряду? Ты как себе это вообще представляешь?
– Ну… шиномонтаж есть же, значит… почему нет.
Я всеми силами отдаляла развязку. Ковёр не собирался меня жалеть:
– Когда батька помер, я сразу приехал. Думал, ты будешь. А там – никого, никому он не нужен. Только алкашня вьётся, налить требует. Ну, я от чистого ворса и предложил: заверните в меня. Пусть батьку во мне похоронят. Ну, как у магометан принято. Ты знала, что у тебя прабабка татарка?
Во мне что-то ёкнуло: нежные переливы зурны, непокорные чёрные брови… Я вспомнила, как в детстве меня тянуло к выпечке из «Бахетле». Сверкающий магазин казался мне сказкой, которую я искала в узорах ковра. Выпечка стоила дорого, но мама откладывала и порой покупала мне огненный зур-балиш или сладкую губадью. Когда я уплетала лакомство, мама плакала и обнимала меня. Позже я пообещала, что назову свой дебютный роман «Моя мама копила на эчпочмак».
– Я сутки на его могиле лежал. Гордость свою смирял. Батьку-то на окраине подхронили, к бомжам. Там какой только сброд не шастает! Меня заприметили, унести захотели. Так я прореху и заработал.
Ковёр указал на дырку от ножа. С неё свисала кудрявая нитка. Меня потянуло подпалить её зажигалкой. Ковёр говорил с позиции мужского превосходства. Мне хотелось напомнить ему, что ткацкий станок принадлежит женщине, что ковёр выношен нами так же, как и весь огрубевший от мужчин мир. Им вечно требовалось с чем-то бороться, что-то героически преодолевать, хотя они – и ковёр тоже – не хотели замечать, что о них точно так же вытирают ноги: в приёмных начальства, в предбанниках сталинских лагерей.
Я решила перейти в наступление:
– Элен Сиксу писала, что женское письмо должно исходить из того места, откуда женщину изгнали. Только так женщина может обрести своё…
Договорить я не успела. Ковёр несильно шлёпнул меня по губам. Я задохнулась от гнева, но через мгновение вдохнула пыль своего детства. В ней было всё: маленькая стеклянная соринка, кожа моих родителей, песок с детских сандалий, катышек пластилина, шерстинка умершего кота. Я словно оказалась на снимке, от которого так и не решилась избавиться: рядом с матерью, у отца на коленках, под сенью красных цветов, мы счастливо