Трильби. Джордж Дюморье
пожалуй, ещё более удивительная, чем человеческая рука, но в противовес руке, хорошо нам знакомой, нога редко бывает прекрасна у цивилизованных народов из-за тесной кожаной обуви.
Её стыдливо держат как бы в изгнании и немилости, словно вещь, которую следует упрятать подальше и позабыть. Подчас нога бывает очень уродлива – самое уродливое из всего, что есть у прекраснейших, знатнейших, умнейших представительниц прекрасного пола, – до того уродлива, что при виде неё любовь может угаснуть, юные грёзы померкнуть, а сердце чуть ли не вдребезги разбиться!
А всё из-за высокого каблука и до смешного узенького носка – в лучшем случае чрезвычайно неудобных!
Но в то же время, если мать-природа приложила особые усилия к сотворению ноги, а соответствующий уход или счастливое стечение обстоятельств уберегли её от плачевных искривлений, затвердений, изменений (последствий чудовищно тесной обуви, виновницы печального удела ноги!) – тогда вид её, обнажённой, очаровательной, бывает редким, приятнейшим сюрпризом для того, кто умеет смотреть глазами художника!
Ничто в природе – даже божественно прекрасное лицо – не обладает столь вкрадчивой властью пленять воображение высоким физическим совершенством и не является столь убедительным доказательством превосходства человека над животным; превосходства человека над человеком; превосходства женщины над всеми!
Однако хватит рассуждений по поводу обуви!
Трильби с уважением относилась к особому дару, преподнесённому ей природой, – никогда не носила тесных башмаков или туфель, следила и ухаживала за ногами не менее тщательно, чем иная изящная дама ухаживает за своими руками. В этом заключалось её единственное тщеславие, её единственное кокетство.
Джеко, держа в одной руке скрипку, а в другой смычок, уставился на неё с нескрываемым восхищением, а она продолжала спокойно уписывать бутерброд с сыром.
Покончив с ним, она облизнула кончики пальцев, достала из другого кармана маленький кисет с табаком, свернула папиросу и закурила, глубоко затягиваясь, наполняя лёгкие дымом и выпуская его через ноздри с видом полного блаженства.
Свенгали заиграл «Розамунду» Шуберта и убийственно сверкнул в её сторону томными чёрными глазами.
Но она даже не взглянула на него. Она рассматривала Маленького Билли, большого Таффи и Лэрда, слепки и этюды, небо, крыши, башни собора Парижской Богоматери, еле видные оттуда, где она сидела.
Но когда Свенгали перестал играть, она воскликнула:
– Ну и музыка! Вы хорошо играете. Но, знаете, это звучит как-то невесело. Как это называется?
– «Розамунда» Шуберта, мадемуазель, – отвечал Свенгали.
– А что такое «Розамунда»? – спросила она.
– Розамунда была кипрской принцессой, мадемуазель, а Кипр – это остров.
– Вот как! А Шуберт – где это?
– Шуберт не остров, мадемуазель. Шуберт был моим соотечественником и писал музыку. И играл на рояле, как я.
– А,