Равельштейн. Сол Беллоу
перевозку вещей тоже заплатил он. Ему срочно требовалось свободное место для новой мебели, а ждать он не привык.
Должен сказать, что Руби на работе не перетруждалась. Она натирала серебро и регулярно перемывала кемперовский бело-голубой обеденный сервиз, стакан за стаканом полоскала хрусталь. Гладить она не гладила: его рубашки стирала и наглаживала прачечная служба «Америкэн трастворти». Они же чистили его костюмы и вообще занимались всей одеждой, кроме галстуков – те Равельштейн отправлял аэроэкспрессом парижскому специалисту по уходу за шелком.
Новые ковры и мебель прибывали безостановочно; старые гарнитуры, буфеты и прикроватные тумбы Руби наверняка отправляла своим дочерям и внукам. Старушка была богобоязненная и по телефону разговаривала в чопорной южной манере. Несмотря ни на что, она была очень предана Равельштейну: тот относился к ней с уважением и никогда не лез в душу. Чернокожая матрона пятьдесят лет проработала в университетских семьях и много чего могла порассказать об их шкафах и скелетах. У Равельштейна была неиссякаемая жажда к сплетням. Он ненавидел собственную семью и не прекращал попыток отлучить любимых студентов от родителей. Как я уже говорил, он поставил себе целью выбить из их голов вредоносные родительские взгляды, «стандартизированные заблуждения», насаждаемые безголовыми воспитателями.
Здесь читатель может неправильно меня понять. Не нужно путать Равельштейна с университетскими «борцами за свободу», коих было предостаточно в мои студенческие годы. Они якобы открывали вам глаза на буржуазное воспитание, которое вы получили в родительском доме – и от которого вас должен освободить университет. Эти свободолюбцы считали себя образцами для подражания, а порой и вовсе революционерами. Они болтали на молодежном жаргоне, отпускали длинные патлы и бороды. Эдакие хиппи и свингеры от науки.
Равельштейн ничего подобного не делал – ему невозможно было подражать. Без усердной учебы, без повторения эзотерических потуг истолкования, через которые он сам некогда прошел под руководством своего покойного учителя – одиозного Феликса Даварра, – никто не мог стать таким, как он.
Порой я пытаюсь поставить себя на место какого-нибудь талантливого юноши из Оклахомы, Юты или Манитобы, которого пригласили в закрытый кружок со штаб-квартирой в доме Равельштейна. Вот он поднимается на лифте и обнаруживает перед собой распахнутую дверь, получает первые впечатления от среды обитания учителя: огромные старинные (порой протертые до дыр) восточные ковры, зеркала, классические статуэтки, картины, антикварные французские серванты, люстры и настенные светильники «Лалик». В гостиной – черный кожаный диван, просторный и глубокий. На журнальном столике стеклянная столешница в четыре дюйма толщиной. Равельштейн иногда раскладывал на ней свои пожитки: золотую ручку «Монблан», часы за двадцать тысяч долларов, золотую штуковину для обрезания гаванских сигар, огромный портсигар, набитый «Мальборо», зажигалки «Данхилл», тяжелые стеклянные