Такая короткая вечность. Импровизация на библейские темы. Борис Шапиро-Тулин
по бороде, смешавшись с высохшими брызгами краски. Теперь голова его почти соприкасалась с головой старца. Разница была лишь в том, что художник стоял на самом последнем ярусе лесов, а Ной, изображенный лежащим на полу собственного шатра, соприкасался с совсем иными пространствами, находящимися в такой запредельной вышине, куда проникать глазу простого смертного становилось смертельно опасно.
Пора было переходить к следующей фреске, изображавшей собственно всемирный потоп, но Микеланджело все никак не мог расстаться с уже написанным сюжетом, который согласно библейской традиции назывался «Опьянение Ноя».
Возможно, он инстинктивно ощущал, что грандиозность задач, стоящих перед ним, – все эти величественные сцены: «Отделение света от тьмы», «Сотворение светил и планет», а затем и «Сотворение Адама», вся эта космическая симфония, которая должна быть передана взмахами его кисти, – требовала вначале какого-то очень простого мотива, идущего не от горних вершин, а от ощущения мелодии, навеянной привычным миром. Может быть, поэтому сцена опьянения Ноя стала, по сути, всего лишь жанровой картинкой. В ней он изобразил не столкновение грозных космических сил, но обычный земной конфликт отцов и детей.
Не такой ли конфликт переживала его собственная семья? Отец, живший за пределами Рима, жаловался в письмах на то, как грубо стали обращаться с ним два сына, братья художника. Да и самого Микеланджело он осыпал упреками, обвиняя во всех смертных грехах. По слухам, доходивших до него, художник понимал, что дряхлеющий отец все чаще и чаще впадал в детство, превращаясь в капризного ребенка, угодить которому становилось практически невозможно.
Отделив себя от повседневных забот строительными лесами, на которые он взобрался, чтобы начать роспись потолка, Микеланджело все равно не мог не думать о том, что происходило с человеком, ставшим после смерти матери единственным, с кем он ощущал внутреннюю, почти животную близость. Все это было печально до такой степени, что слезы, подступавшие к глазам, мешали порой видеть фигуры, нанесенные на фреску.
Может быть, в старике, безвольно лежащем на полу шатра, проступили черты его собственного отца? Никто уже не ответит на этот вопрос.
А возможно, начал он с этого фрагмента, потому что в описанном эпизоде единственный раз проявил Ной обычные человеческие качества, которых так не хватало в нем Микеланджело, чтобы до конца прочувствовать образ праведника, «ходящего пред Богом».
Да и в самом деле, не из желания ли хоть на мгновение вытравить из своей памяти чудовищные картины гибнущего мира потянулся седобородый старец к вину – испытанному методу тех, кого более не существовало уже на этой Земле? Погрузившись в тяжелое забытье, не пытался ли он тем самым заглушить в себе крики и мольбу о помощи женщин, детей и стариков, оставшихся за бортом ковчега? И не оттого ли так разгневался он на среднего сына Хама