Первый, второй. Артур Доля
являются одним человеком – Отелло, как и все, кто встречается на пути Яго: Кассио, Дездемона, Брабанцио, Эмилия, Родриго, Монтано, Бьянка, Отелло – являются одним человеком – Яго, как и все, кто встречается на пути Кассио… и т. д. Мир схлопывается, человек замыкается на себя, с кем бы он не встречался, он встречается с собственными отражениями в изогнутых зеркалах, на кого бы не злился, злится на самого себя, чему бы не радовался, радуется себе, мстит самому себе. Нас стало слишком много, нас гораздо больше, чем чувств, мыслей, различий между нами, в какой бы последовательности эти различия мы не складывали. Земля уменьшилась – под землей нет ада – теперь она легко умещается в мониторе компьютера, в сознании пользователя; ее не увеличить. Отныне ад и рай в голове. В век Шекспира все было по-другому: Отелло – это только Отелло, Яго – Яго, – каждый из них нес свой заряд, и, когда заряды сталкивались, сверкала молния, молния могла попасть в кого угодно, ее не встречал громоотвод. – Почему Отелло должно быть восемьдесят два? Потому что Европе восемьдесят два! – Матвей посмотрел на меня: так смотрят на близкого человека, совершившего досадный промах. – Ты же не думаешь, будто мы затеяли очередной римейк?
Я уже ни о чем не думал.
– Шекспировский мавр – в расцвете лет, – не унимался Раевский, – наш – на излете сил. Он стар и поэтому хочет жить, а значит, смерть его будет смешной и жалкой. В восемьдесят два невозможно принять геройскую смерть.
Мне было жаль зрителя. Какие бы подсказки ему ни делались, понять, что восьмидесятидвухлетний Отелло олицетворяет современную Европу… мне не понять.
– …а шекспировский мавр – Европу времен ренессанса, – развивал свою мысль Матвей. – Перед нами один и тот же герой, оба мавра совершают один и тот же поступок, но между ними ничего общего.
Мне стало жаль Матвея. Своей жалости я не скрывал.
– Читаю немой вопрос в глазах: почему ничего общего?
– Вся разница в возрасте, ты же сказал.
Исходное событие – возраст. Предлагаемые обстоятельства – возраст. Весь фильм зрителю придется сопоставлять двух мавров, две Европы, сравнивать проявления зрелого организма и реакции старого. Все бы ничего, пусть сравнивает, пусть сопоставляет, только мавр на экране один! Мне возразят: шекспировский мавр не обязан появляться в кадре, поскольку вбит в подсознание каждого из нас, и, если мы видим, как брутальный темнокожий мужчина в подъезде или в спальне душит бледнолицую женщину, отлично понимаем, о чем речь, сразу вспоминаем, как их зовут. Пусть так, но остается пустяк, как объяснить зрителю, что перед ним две Европы, а не один-единственный мавр.
– Впрочем, здесь надо решать, – продолжал Раевский. – Возможно, речь идет не о конце времен, а о закате европейской культуры. В эпоху Шекспира она находилась на подъеме…
Бесцветное, бледное облако окутало меня. Как будто в голове хранится множество склянок, и вдруг одну разбили. Апатия разлилась по телу. Я устало смотрел на Раевского и думал: мне восемьдесят два… уже лет десять,