Первый, второй. Артур Доля
потом вываливаю на раскаленную сковородку, когда сок испарится на треть – вбиваю яйца, перемешиваю, добавляю сливочного масла, выключаю плиту, не дав загустеть. Я неплохо жарю яичницу, но до Матвея мне далеко. Умел бы хорошо готовить, прожил жизнь холостяком. Тридцать лет назад в редкой столовой можно было вкусно поесть. Кто знает, из чего там готовились котлеты? Нет, я не раб желудка, котлеты мне никогда не снились, каким бы голодным ни лег спать, но и язвы себе не желал. Сегодня оглянешься – нет худа без добра, – не понимаю одиноких мужчин. Впрочем, сложись жизнь по-другому, мог бы недоумевать, рассматривая примерного семьянина: жена, дети, родственники жены, – и все толкутся на твоей территории, требуют внимания, застят горизонт. Полное отсутствие личной – бери глубже – внутренней – еще глубже – духовной жизни. Примерно так может выстраивать логическую цепочку старый холостяк, привыкший сливать три разных напитка: пиво – водку – красное вино – в один сосуд. Что ответит ему обремененный семейными узами человек, настолько же неразборчивый со спиртным? «Заткнись, неудачник! Ты утомляешь». Что бы он мог ответить, проявляя терпимость к чужим слабостям? «При правильном движении по жизни к тебе приходит понимание простых вещей». – «Ты движешься, но приходят к тебе?» – возмутится смысловому абсурду неудачник. «Именно так, – ответит холостяку глава семейства. – Жена, дети, родственники жены – далее без остановок, – люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, – словом, все жизни, все жизни являются твоей личной – бери глубже – внутренней – еще глубже – духовной жизнью». Должно быть, об этом я писал дома прошлой ночью, чтобы явиться к другу не с пустыми руками и, кто знает, попасть в десятку, услышать: «Ты гений!» – одним ударом все решить.
Не решил. Текст был разбит в пух и прах. Собственно, с этого и началась наша совместная работа. Пока мы с Матвеем будем поедать яичницу – не раб я желудка, чего здесь описывать? – предлагаю вниманию отвергнутый текст.
Жду первой строки. Сажусь перед белым листом бумаги и жду. День жду, год, пятьдесят. У меня жена, двое детей, какая-никакая работа, планы на жизнь. Жду начала строки и вдруг понимаю, что нахожусь в конце повествования. Мне пятьдесят.
Как и большинство ровесников, я ощущаю себя на двадцать пять. Слышал, у шестидесятилетних та же цифра в голове. Двадцать пять, а с них песок сыпется, двадцать пять, а ведут себя как старые пердуны.
Норма говорит, стыдно быть юным оболтусом, если не юн. И мне стыдно. У меня жена, двое взрослых детей… я повторяюсь. Мне пятьдесят, я не люблю попирать норму ногами, я и есть норма. Норма морщится, ей оскорбителен такой пассаж. Морщины взяли в круглые скобки губы, распустили свое оперение вокруг глаз. На самом деле мы сморщились вместе.
В прошлой жизни, в двадцать пять норма считалась оскорблением. Умом-то я понимаю, как мало во мне осталось от него, готового умереть раньше Лермонтова. Любой прошагавший полвека по этой земле имеет со мной больше общего, находится ближе, чем он. Все измеряется пройденным расстоянием.
Профессор филологии 1932