Моя прабабушка была рекой. Мария Еремина
гнить, а гниль – источник заразы, косящей всякого без разбору. Умирать никто не хотел, пусть смерть и дышала в спину каждый день, выдыхала копотью пароходных труб, скованных бронёй, гудела, трещала и визжала винтами, сломленными на мелководье.
Хоть и зима нескоро должна наступить, но бабушка уже бранилась турупайкой, жаждущей вот-вот разорвать ледяными когтями всякого, кто впадёт в немилость, но Улляна пропускала мимо ушей её увещевания. Улляна турупаек не боялась – только вздыхала; некогда ученица инженерного техникума, после захвата Перми чекистами она сбежала в родную деревню: в городе становилось опасно, да и смотреть на это все не хотелось. Казалось, если закрыть глаза, спрятаться, как в далёком детстве, под одеялом, то никакой барабашка тебя не достанет и за ногу не схватит, и мир в такие моменты вокруг будто перестаёт существовать, и ты сосредотачиваешься на своём дыхании, и под одеялом становится дышать густо и тяжело – так, что клонит в сон; и ничего не страшно больше, и грядущее не нависает свинцовой громадой, и белый пассажирский лайнер, радостно рассекающий воды Камы, гудит людям на пристани, и мел скрипит по доске, и перо скользит по бумаге, и чертежи скрипят под линейкой.
Это только потом она узнала, что бояться надо не барабашек и не турупаек. А, в основном, того тёмного, тягучего, страшного, липкого, гадкого комка внутри, похожего на разлитую нефть.
Как бы то ни было, но коряга привлекла внимание Улляны: в голове смутно вставали истории о шишигах, чов юса нывах и прочих русалках, сидящих насоснах да расчёсывающих волосы. Когда-то сосед рассказывал, мол, его прапрадед как-то гребень у шишиги украл, а та ночью пришла ломиться, вся мокрая, с водорослями и раками, стучала в окна, гребень требовала, так прапрадед через окошко его передал, и шишига была такова – тут же прочь пошла! Деревенские бабки говаривали, что коряга – к несчастью, а другие им отвечали, дескать, и без коряги понятно, что добра им не видывать, и что житьё станет хуже, и что голод грянет, и что зима тяжкая будет, и что мрачнее и жутчее никогда не бывало, даже в войну настоящую, всемировую и кровавую, завалившую землю мертвецами.
Бог, говорили с придыханием, всех оставил, насмотрелся уж, люди каковы, покачал седой головой да сгинул, равно что шишига со своим гребнем злосчастным. Батюшка церковный, должно быть, таких неверных гонял бы, да вот только и без того занят был: надо же кому-то отпевать всех усопших, прибитых к берегу.
Улляна села на мокрую и холодную корягу, и ветер тут же пробрал её до костей. Рябистая вода никак не успокаивалась, и Кама шумно дышала, будто бег по уральской земле её безмерно утомил, но остановиться она никак не могла бы: надо питать земли, надо связывать города и деревни, надо переплавлять грузы, каких становилось все меньше и меньше. Когда-то Улляна наблюдала, как по реке плывут гружёные солью баржи – из Соликамска, конечно; как сплавляют поваленные, разбитые на бревна деревья, как