Хайд рок. А. Назар
ной течёт электричество – и значит, кто-то в обоих концах неё – в небе ещё не заметно, но ощутимо включили переход к вечеру.
Какой-то звук слышно птицам в овраге на юг от домов, в получасе ходьбы или минуте лёта, птицам, сидящим в духовке, на ржавой ванне, копающимся в жестяных банках с или из-под инструментов, в ящиках чьей-то мебели – соседи (ближние из дальних) тех, кто в домах, устроили тут чулан или что-то вроде. Звук от домов, равномерный, но почти съеденный получасом или минутой.
Один чердак – выясняется – включил музыку. Далеко не на всю, но равнина повышенной звукопроводимости, и Долорес О`Риордан пропитывает тучи и колосья чаячьей меланхолией.
Вблизи, у окна, к ней присоединяется Аврил Лавин или Хейли Уильямс – кто-то вроде, и, если пройти в окно, чайка моложе окажется встрёпанной, танцующей за невидимым штативом с невидимым микрофоном, на небольшом свободном пространстве в комнате, в самодраных джинсах и майке с надписью маркером, пятнадцати-где-то-летней. Комнату затопляет не то чтоб бардак, но обилье вещей, дом, похоже, использует её и как кладовку, и как жилую, и одно с другим не связано, человек расчистил себе здесь самое необходимое, на остальном пространстве плодятся и размножаются вещи.
Скользим на этаж ниже и застаём там всю остальную деревню, если можно назвать так пару мужчин, тройку женщин, старуху, праздничный, может быть, стол, хлебогурцыкартошкаводка, посыпаемый в одном месте – там, где пятка Аврил или Хейли педалит себе такт, тонкой, видной в моменты несщуренного света, ибо лампочка в потолке щурится, делая всё монохромным, коричнево-охристо-жёлто-серым, и часто подмаргивает, будто музыка ест электричество и разговор – все молчат и думают (или не думают, просто молчат) – посыпает всё это струйкой трухи и пыли, как солью, как песком в часах, как пеплом, невидимым и незамечаемым никем.
Кроме женщины – женщина, здесь же рубившая салат, спиной к другим, отплёвываясь воздухом от пряди на лице, останавливается. Косится на потолок – на мужика во главе стола – откладывает нож и выдвигается к лестнице.
На чердак. Толкнуть дверь в гости к собственной дочери – чайка младше смолкает, cranberries вырываются на пространство над лестницей. Мать заходит в голос чайки старше, не замечая его, у двери, на тумбочке – магнитофон – выключает. Молчание с памятью. Разворачивается, выходит.
Остановившись, Аня глядит вслед. Ждёт, пока досада станет хотя бы невидимой, пока лёгкие забудут песню, пока тело забудет песню, потом осматривается, ища, что делать дальше. Но энтузиазмом не пахнет ни от одной вещи в комнате. У неё, Ани, острые черты и, в зависимости от смотрящего, она худая или норм.
На лестницу. Темень, скрип. На первый этаж – тут говорят теперь, но так тихо и с гулкими паузами, что слышней стук ножа по доске… Осмотрев их чужое застолье, Аня теряет досаду, но не находит энтузиазма… Она сворачивает ко входной двери.
Никто не видит, как она выходит.
Волосы подхватывают ритм травы и колосьев, точней, ветра в них, настроенье перенимает что-то от туч, точней, оно и так было созвучно, перебирать кроссовкой траву на соседском участке, будто ищёшь вшей в волосах земли, заглядывать в окна, но там шторы, жалюзи, просто пыль, перебирать ладонью палки в заборах, когда идёшь мимо (ни на ударные, ни на струнные не похоже), потом она уходит от домов и идёт куда-то на юг.
Тем временем кто-то добрался до оврага-кладовки на юге. Бело-грязный фургон, задолбавшийся, судя по звукам и нервным движениям, воевать с тем, что тут называют дорогой, выдыхает всем телом пар и садится в песок, больше, кажется, не намеренный двигаться до конца жизни. Хозяева выбираются – чуть не уронив дверь в песок – проходят вдоль бело-грязного тела фургона и начинают возню у него в заднице. Для начала хотя бы извлечь. То, что они привезли для кладовки – огромное, неудобное и, возможно, тяжёлое – так что запор в дверях, геморрой дальше и много просранного времени здесь обеспечены, ноги и память Ани идут к оврагу, в детстве там находились инопланетные вещи, а между, сквозь и поверх росли пижма, цикорий и клевер, чтоб приносить их маме или просто скрещивать с инопланетным хламом и смотреть, что произойдёт.
Тем же временем – по дороге из цивилизации – той, вдоль которой электричество – скрипит велосипед с тёткой в мокром дождевике и её рюкзаком, полным каких-то жестянок, гремящих, сталкиваясь, в такт скрипу. У женщины красное лицо, монголоидные веки, не то мрачное по жизни, не то мрачное сегодня. В воздухе прорастает вечер.
Аня спустилась в овраг и убеждается, что цветы не вымерли, а вещи прибывают сюда, как и раньше, и убывают, сперва в ржавчину, землю или песок, а потом неизвестно куда, будто их вновь забирают. Колонии синих, жёлтых, фиолетовых цветов на завалах издали как грибок, а вблизи как вода: наполняют собой ведро, кружки, ванну и всё, что может быть ёмкостью, затапливают пустоты и тех, кто распадается и идёт под землю, пробивают фонтаном трубу, прошившую собой весь овраг, вытекают из неё в другом месте… за углом холодильника и платяного шкафа двое втолкали свой, тоже громоздкий, вклад в общую кучу. Теперь отходят оценить, правый утёр пот со лба, видит её…
Что-то стреляет в ней на тему «Надо валить». Они переглядываются, у них одинаковые бело-пыльные