Щекотливый субъект. Отсутствующий центр политической онтологии. Славой Жижек
непристойно намекает, что погибшие в газовых камерах не испытали «подлинной» смерти, и превращает их глубочайшие страдания в субъективную «неподлинность». И он не задается вопросом о том, как же они субъективно воспринимали свое положение? Их смерти действительно были индустриальным процессом истребления для их палачей, но не для них самих.
Бальме делает здесь проницательное замечание: все выглядит так, словно неявный клинический упрек Лакана экзистенциальной аналитике Dasein Хайдеггера как «бытия-к-смерти» заключался в том, что она подходит только для невротиков и не подходит для психотиков: психотический субъект занимает экзистенциальное положение, для которого нет места на хайдеггеровской карте, положение кого-то, кто в каком-то смысле «переживает свою собственную смерть»[19]. Психотики не соответствуют хайдеггеровскому описанию вовлеченного существования Dasein, их жизнь больше не движется в рамках свободного участия в будущем проекте на фоне принятия своего прошлого: их жизнь находится вне «заботы» (Sorge), их бытие больше не направлено «к смерти».
Этот избыток jouissance, который сопротивляется символизации (логос), позволяет понять, почему в последние двадцать лет своей работы Лакан (иногда почти патетически) подчеркивал, что он считал себя антифилософом, кем-то, кто восставал против философии: философия – это онтология, а ее базовая посылка, по выражению Парменида, первого философа, заключается в том, что «мыслить и быть есть одно и то же» – существует взаимная гармония между мыслью (логосом как рассуждением/речью) и бытием – посылка, которая сохраняется вплоть до Хайдеггера. Бытие, о котором говорит философия, – это всегда бытие, чьим домом служит язык, бытие, поддерживаемое языком, бытие, чей горизонт открывается языком; иными словами, как выразился Витгенштейн, границы моего языка определяют границы моего мира. Вопреки этой онтологической посылке философии, Лакан сосредотачивается на Реальном jouissance как на чем-то, что, хотя и не является просто внешним по отношению к языку (оно скорее состоит с ним в «экстимных» отношениях), сопротивляется символизации, остается чуждым ядром в нем, кажется внутри него разрывом, трещиной, непоследовательностью или невозможностью:
Я сомневаюсь, что какой-либо философ способен сейчас объяснить отношения между возникновением означающего и тем, как jouissance относится к бытию… Никакая философия, говорю я, не отвечает этой задаче сегодня. Жалкие философские уродцы, которых мы тащим за собой с начала последнего [XIX] столетия в качестве прикрытия вырожденческих привычек, позволяют лишь заигрывать с этим вопросом, но не пытаться всерьез на него ответить. В то же время это вопрос об истине, вопрос, который был поставлен и назван Фрейдом влечением к смерти, вопрос об изначальном мазохизме jouissance… Вся философская речь здесь умолкает и тихонько сворачивается[20].
Именно в этом смысле Лакан называет свою позицию позицией «реализма jouissance» – реализм jouissance, чьим «естественным»
19
20