Улыбнись нам, Господи. Григорий Канович
не противилась. Она и к этому отнеслась не как к горькой яви, а как к греховному сну с шампанским, свечами и – непременно! – с изменами.
– Не надо, – взмолилась она только тогда, когда его движения стали еще настойчивей.
– Ваш медведь отправился в берлогу спать. Так что вам нечего бояться… А Хесид? Хесиду можно заплатить за молчание, – как ни в чем не бывало продолжал Крапивников.
Как ни пытался он расшевелить Дануту, она по-прежнему держалась, словно на панихиде. То и впрямь была панихида по дорогам, по которым они кочевали с Эзрой, по Эзре, которого она недолюбила, по счастливому-несчастливому рабству, в которое она попала три года тому назад у разрушенного моста через Окену.
– Ради бога, не будьте печальной, – сказал Юдл. – Признаюсь вам, панна Данута, я мечтаю жить в стране, где слышно было бы только молчание. Никаких колоколов, никаких криков, никаких слез. В стране, где молча рождаются, молча живут и молча умирают. И чтобы в каждом городе, в каждом местечке выращивали молчание, и чтобы его можно было по дешевке купить.
– Хесид берет дорого? – внезапно сказала она.
– Меньше, чем за шампанское… Давайте, панна Данута, выпьем за страну молчания, где растут фиалки, которые срывают круглый год: весной и летом, осенью и зимой.
Он налил две рюмки.
– Прозит, панна Данута… Вы спрашиваете, сколько Хесид берет за молчание? Примерно столько, сколько за овес для лошади. Полтинник, два… Чем выше человек, тем его молчание дороже. У нас в уезде дороже всего стоит слово и молчание исправника Нуйкина. Только с ним лучше не связываться. Обязательно, бестия, обманет: заплатишь за слово, а он промолчит, дашь за молчание, а он всем выболтает.
– А мне?
– Что вам?
– Сколько вы заплатите?
– Как можно, панна Данута!.. Если вам нужны деньги… если вы нуждаетесь, то я всегда пожалуйста… только скажите, сколько?
Сон, сон, уверяла она себя. Стоит ей сегодня пересилить свое отвращение к этому Крапивникову-Скальскому, согрешить, как завтра Эзра снимет с себя медвежью шкуру, пойдет к доктору, встретится со своим отцом Эфраимом, со своими братьями Шахной и Гиршем, со своей настоящей, не кочевой, а оседлой еврейской жизнью, и эта жизнь исцелит его от всех напастей, среди которых самая страшная – ее… его… их… любовь…
У каждого своя жизнь, подумала Данута. Кто идет на виселицу, как Гирш, а кто среди жемайтийской ночи – в чужую постель. И еще неизвестно, чья казнь хуже.
Данута вдруг поймала себя на мысли, что своим грехом может скорее погубить Эзру, чем спасти, и первым ее желанием было встать, отхлестать Крапивникова по щекам, вылить ему в глотку оба штофа водки и оставить одного за этим столом, в этой темени, в которой, как и в стране молчания, не слышно ни колоколов, ни крика, ни слез.
– Панна Данута! Если бы медведь хотел вас видеть, он бы вернулся, – с бесцеремонностью победителя сказал Юдл Крапивников.
В самом деле – если бы хотел видеть, вернулся бы, не бросил, не оставил ее наедине с этим… двойником Скальского.
Порыв ее погас, и вместо желания мстить и глумиться пришла