Укротитель баранов. Сергей Рядченко
родства с покойным императором, завершившим свои дни в изгнании среди соглядатаев на далеком острове в Атлантике и покоящимся ныне в крипте собора Дома инвалидов в Париже во внушительном малиновом саркофаге из шокшинского кварцита, который простаки ошибочно зовут красным порфиром, а то и мрамором. И что с того! Зачем, кому всё это! Однако ж незнакомое мне во мне какое-то настроение встрепенулось и было против.
– Ну, – сказал Баранов, – Иван! Раз они внуки его родного брата, то, значит, ему они внучатые племянники. Кивни! А раз так, то князь Сан-Донато, как ни крути, как ни выкручивай, а всё по резьбе! и отец он, Ваня, родный, папенька самый что ни на есть, внучатых племянников Наполеона Первого. Ясно тебе? А раз я, как ты сам говоришь, правнук племянника князя Сан-Донато, а оно, смею тебя заверить, так оно и есть! то и я, Ваня, стало быть, прихожусь кем-то не кому-нибудь, а внучатым племянникам Наполеона Бонапарта, а он им, а они ему, а он мне.
Помолчали.
Вот тут бы нам марш Дунаевского.
– А где граммофон?
Баранов не ответил.
– Так ты что, Ярик, и в самом деле родня Бонапарту?! А какая?
– Эй, на палубе! – строго сказал Баранов. – Опять по грибы? Говорю ж тебе, начал с этого, что не сложилось у них, у Сан-Донато с Матильдой, не заладилось. Не произвели на свет они, увы, никого совместного. Так что Бонапарт, Ваня, в родичи ко мне так и не пробился. Давай, полундра, свистай всех наверх!
Я сложил ладони так, чтоб между большими пальцами возникла нужная щель, и дунул в неё под углом в двадцать три, – наклон, как знаем, нашей оси к орбите; раздался гудок весёлого паровоза. Посвист сей особый именовался боцманским, передан был мне в раннем детстве папиным другом Петровичем, побывавшем еще до войны в плену у Франко, и я не на шутку гордился тем, что умел извлекать его и в штиль, и в бурю по своему хотению.
– А ты говоришь, по блату, – сказал Баранов. – А как тебя можно было с таким самогудом не взять в экипаж на «Балаклаву»!
– А его самого как звали? – спросил я, чувствуя, что и тут, может статься, не без подвоха.
– Кого, прадеда? – сказал Баранов. – Ну, как, как? Ювеналий.
Тут мы, пожалуй, прервемся, потому что мне надо передохнуть.
17 (продолжение)
Он кричал мне в ванную, что, между прочим, по латыни Ювеналий, надо знать, «молодой».
– Юноша, значит, – кричал Баранов. – Как ты у нас, юнга. На старости лет.
Я сидел на краю ванны и без натуги ломал себе голову над тем, каково это жить среди людей, если тебя вдруг зовут Антуфий Ювенальевич или Акинфий Антуфьевич. А Ярославу Акинфиевичу от этого, надо думать, тоже перепадает.
– А чего ты вдруг стал Никитичем? – крикнул я ему.
– Так рассорился же вдрызг с папенькой! – проорал мне в ответ Баранов.
И я ему из ванной такое втемяшил молчание, что он счел за благо доорать мне все же:
– У любимого дядьки разжился я отчеством! А старое за борт! Говорю ж, побил горшки. Пожег мосты. Нашла коса на камень!
– У дядьки?! – крикнул я ему. – А не у Хрущева?!.. Или он там, дядька у тебя твой, Хрущев и есть?!..
Воротился