Мой папа-сапожник и дон Корлеоне. Ануш Варданян
оглядел ящериц, даже провел по ним пальцем, раскрыл книгу и…
– «За всяким большим состоянием кроется преступление», – прочел он эпиграф по складам.
А потом:
– Бальзак… О, Бальзак! Это Бальзак сказал, Люся, – обрадовался он французскому писателю, как старому знакомому, и снова уставился в страницу.
И покатилось:
– «Америго Бонасера сидел в отделении уголовного суда № 3 Нью-Йорка, ожидая победы правосудия. Ждал, когда возмездие падет на головы негодяев, которые безжалостно изувечили его дочь и пытались над ней надругаться».
Отец в ужасе посмотрел на толстую Светку и тощую Маринку и спросил у мамы хриплым шепотом по-русски:
– Люсик, правосудие, что такое?
Наверное, именно тогда началось незаметное глазу перерождение смуглого армянина в нового русского.
– Правый суд, то есть справедливый, – ответила мать.
Отец кивнул. Прошелестел:
– Понял…
Мама взметнула голову от корзины с душистой овечьей шерстью, которую перебирала и пушила, готовясь к священнодействию с веретеном. Люся посмотрела на мужа, уже обычного сощурив близорукие глаза. Мамино сердце подпрыгнуло в груди. Она так и сказала бабушке:
– Мам, я у вас корвалолу откапаю?
Бабушка поджала губы в знак согласия, но без одобрения. Бабушка слыла у нас самой больной. Это знали все и чтили ее привилегию. Она была сердечница, гипертоник, страдала суставами и бессонницей. Про остальные болезни нам судить трудно, но от бабушкиной бессонницы по ночам тряслись стены – так громко она храпела. Теперь она чувствовала, что кто-то наступает на ее территорию. Бабушка занервничала:
– И мне накапай.
По дому поплыл лазаретный дух сердечных капель. Мама и бабушка опрокинули по стопке – за самочувствие. Но отец, всегда внимательный к здоровью домочадцев, кажется, не учуял мятного облака, нависшего над комнатой. Теперь мама и бабушка воззрились на отца вдвоем. Наступила выразительная тишина, замечать которую он и не собирался. Папа рассматривал буквицы на строке. Они складывались в слово «надругаться», и хмурился. Затем он оторвался от страницы и заявил:
– Люся, я все понял! Я читал и все понял. Какие-то подонки обидели дочку уважаемого человека, а судья отпустил гадов! Совсем не наказал сволочей – купили его. Как нашего Киракосяна, помнишь?
Мама, конечно, помнила. И бабушка помнила, и все мы. Да вся наша республика помнила эту историю. Минувшим летом только о том и говорили. Даже наш дедушка, закаленный борьбой с председателем колхоза и перегибами в политике по отношению к крестьянам, и тот не вынес и слег с сердцем. История и впрямь была жуткой, и мы – дети – слушали ее по многу раз, с отчаянным вожделением собирая и сочиняя новые леденящие душу подробности. Ведь каждая история в устах очередного рассказчика приобретает оригинальную интерпретацию. Однако по нашей с сестрами версии, в отличие от того, что говорили взрослые, судья Киракосян