Дикие пальмы. Уильям Фолкнер
Вероятно, кровохарканье. Легкие. И как же это я не…
– Уж скорее он прирезал или пристрелил ее, – заметила она холодным, спокойным, укоризненным голосом. – Впрочем, судя по выражению ее глаз, хоть я и видела ее вблизи всего лишь однажды, я бы сказала, что резать да стрелять скорее по ее части.
– Чепуха, – ответил он, неловко заныривая в подтяжки. – Чепуха. – Потому что он уже говорил не с ней. – Да. Идиот. Догадался привезти ее именно сюда. На берег Миссисипи. На уровне моря… Тебе лампу погасить?
– Да. Ты, вероятно, там долго пробудешь, если собираешься ждать, пока тебе заплатят. – Он задул лампу и снова спустился по лестнице, следуя за лучом фонарика. Его черный чемоданчик находился на столике в гостиной рядом с его шляпой. Мужчина по имени Гарри все еще стоял за входной дверью.
– Может, вам лучше сразу взять это, – сказал он.
– Что? – сказал доктор. Он остановился, взглянул вниз, направив лучик фонарика на единственную банкноту в вытянутой руке другого. Даже если он ничего не потратил, теперь у него останется только пятнадцать долларов, подумал он. – Нет, потом, – сказал он. – Нам, пожалуй, лучше поспешить. – Он рванулся вперед рысью, в то время как другой шел, за пляшущим лучом фонарика, через чуть защищенный от ветра двор и через разделительные олеандровые кусты, попав прямо в полную власть ничем не сдерживаемого морского ветра, который трепал ветки невидимых пальм и шуршал в жесткой соленой траве неухоженного второго участка; теперь он увидел тусклый огонек в другом доме. – Значит, кровотечение? – спросил он. Небо было затянуто облаками; невидимый ветер, устремляясь от невидимого моря, с силой и неизменно налегал на невидимые пальмы – резкий неизменный звук, наполненный шумом прибоя на защищающих побережье внешних островах – песчаных рубцах и канавках, укрепленных редкими и убогими соснами. – Кровохарканье?
– Что? – сказал другой. – Кровохарканье?
– Разве нет? – спросил доктор. – Разве она не выхаркивает чуточку крови? Разве она не выплевывает немного крови, когда кашляет?
– Выплевывает? – сказал другой. Дело было не в словах, а в тоне, с которым они произносились. Они были обращены не к доктору, и в них не слышалось иронии, словно то, к чему они обращались, было выше иронии; остановился не доктор, доктор продолжал бежать рысцой на своих коротких, непривычных к движению ногах вслед за прыгающим лучом фонарика в направлении к тусклому ждущему огоньку; остановился, казалось, баптист, провинциал, а человек, теперь уже не доктор, не потрясенный, а в каком-то отчаявшемся недоумении думал: Неужели я навсегда обречен жить за преградой неизменной невинности, как цыпленок в курятнике? Он заговорил, тщательно подбирая слова; занавес ниспадал, становился прозрачным, он должен был вотвот исчезнуть совсем, и теперь ему не хотелось узнавать, что же скрывается за ним; он знал, что ради душевного спокойствия своего на всю свою оставшуюся жизнь он не смеет делать это, и еще он знал, что теперь уже слишком поздно и что