Дикие пальмы. Уильям Фолкнер
нужно, не дурацкая добыча, а только побрякушка, чтобы носить на распиравшейся от гордости груди, как медаль бегуна – победителя Олимпиады – символ, знак, свидетельствующий, что он тоже лучший на избранном им поприще в современном ему деятельном и быстро меняющемся мире. А потому ступал ли он по плодородной земле, распаханной его плугом, или прорежал мотыгой побеги хлопка или кукурузы, или лежал на койке после ужина на своей усталой спине, он неизменно осыпал однообразным набором проклятий не живых людей, которые упрятали его туда, где он находился, а тех, кто – поскольку он даже не знал, были ли это их псевдонимы или настоящие имена – оставались всего лишь названиями теней, которые писали о тенях.
Второй заключенный был невысок ростом и толст. Почти безволосый, он был совершенно белым. Он был похож на нечто оказавшееся на свету после переворачивания гнилой коряги или доски, и он тоже нес в себе (хотя и не в глазах, как первый заключенный) чувство жгучей и бессильной злости. Поскольку эта злость никак не отражалась в его глазах, никто не знал, что он носит се в себе. Но о нем вообще почти ничего не было известно, даже тем, кто послал его сюда. Его злость была направлена не на печатное слово, а на тот парадоксальный факт, что он был вынужден прийти сюда по собственному выбору и воле. Его вынудили выбирать между исправительной фермой штата Миссисипи и федеральной тюрьмой в Атланте, и тот факт, что он, безволосая бледная личинка, выбрал заключение без крыши и под открытым солнцем, был лишь еще одним проявлением тщательно охраняемой и исключительной загадки его характера, словно что-то легко узнаваемое выглянуло вдруг на мгновение на поверхность неподвижной, темной воды, а затем спряталось снова. Никто из его товарищей по заключению не знал, какое преступление он совершил, известно было лишь, что срок он получил в сто девяносто девять лет – этот невероятный и невозможный срок наказания или заключения сам по себе нес какой-то оттенок ожесточения и запредельности, указывавший на то, что причина его пребывания здесь была столь основательной, что те люди – столпы и паладины правосудия и законности, – которые отправили его сюда, в тот самый момент превратились в слепых апостолов не просто правосудия, а всей человеческой справедливости, в слепые инструменты не просто законности, но всего человеческого гнева, всех голосов, взывающих к возмездию, которые действовали в свирепом оскорбленном единодушии, – судья, адвокат и присяжные, – которое свело на нет правосудие и, может быть, даже сам закон. Возможно, о том, в чем действительно состояло его преступление, знали только федеральный прокурор и прокурор штата. В этом преступлении фигурировали женщина и угнанный автомобиль, переправленный за пределы штата, ограбленная бензоколонка и застреленный заправщик. В машине в этот момент находился второй человек, и любой, кто взял бы на себя труд хоть раз взглянуть на заключенного (что, впрочем, и сделали два прокурора), понял бы, что у него, даже и подогретого алкоголем, никогда не хватило бы смелости