Город в долине. Алексей Макушинский
намечались пятиконечные звезды, серпы и молоты, венки из каменных колосьев, из колосьев же гигантские вазы, усеченные обелиски, настоящие облака.
Печаль, как известно, имеет свойство превращаться в тоску, тоска в отчаяние. Осенью 1980 года тоска отхватила меня самого такая, что, выговорив себе в институте, где учился, так называемый академический отпуск, я прожил зиму, повернувшись лицом к стене, буквально и фигурально, никого не желая видеть, пытаясь только понять, как жить дальше, как вообще можно жить, ничего, конечно же, не поняв, отрываясь иногда от стены, подходя к окну, в котором каменные громады и детали сталинского барокко, эти палаческие причуды и замогильные завитки, бросившие, как мне казалось тогда, свою роковую тень на всю мою жизнь, вновь и вновь, вавилонским своим молчанием, говорили мне о невозможности спасения и выхода, о тщете усилий, о бессмысленности стараний. С Двигубским я не встречался в ту пору; чердак уже прекратил свое существование, запертый на замок; да я и вряд ли пошел бы туда, так плохо мне было; из чердачных кое-кто как раз эмигрировал; многие связи распались. Зима закончилась в марте психушкой (впрочем, «санаторного типа»), куда определил меня Ф. Е.Б., по призванию и по профессии психиатр; определил, впрочем, не только и не столько для облегчения моей, как я всерьез полагал тогда, душевной болезни, сколько, используя эту с его точки зрения, как я теперь понимаю, более или менее воображаемую болезнь в благих и практических целях, для получения правильного диагноза, не шизофрении, упаси боже, обрекавшей на полнейшее уже бесправие в отношениях с Софьей Власьевной, но какого-нибудь никого ни к чему не обязывавшего невроза, диагноза, который впоследствии, через пару лет, когда я закончу институт, куда после академического отпуска должен был возвратиться и где так называемой военной кафедры не было, и, следовательно, во всем своем грозном величии встанет вопрос об армии, соответствующей комиссии оставалось бы лишь подтвердить, что она, комиссия, делала относительно легко, тогда как новые диагнозы не ставила почти никогда, если же все-таки ставила, то влепляла все ту же шизофрению. План был хитрый, и план удался. Из психушки я вышел обросшим рыжею бородою и, как ни странно, не таким несчастным, каким был до нее, не потому, разумеется, что лечение помогло мне, никакого лечения в ней, по сути дела, и не было, а просто, наверное, потому, что наступила весна, наступила, после полутора месяцев в совке, в грязной курилке и палате на восьмерых, в спорах с мечтавшей меня поставить на инсулин (чего я все-таки сумел избежать), дурнопахнущей и слюно-брызгающейся врачихой, очередным воплощением все той же советской власти, – свобода. Выйдя же с бородой из психушки, понимая, что так, в общем, продолжаться не может, что надо что-то переменить, переломить, и увлекаемый в то же время некими кинематографическими идеями, так и не осуществленными мною, то есть мечтая в самом деле переломить жизнь и пойти по другому пути, сделаться как-нибудь, когда-нибудь