Святая мгла (Последние дни ГУЛАГа). Леван Бердзенишвили
бедах, рассказывая о Древней Греции, о Гомере, Аристофане, Руставели, Бараташвили, Галактионе, футболе, Пеле, Гарринче, Рональдо, компьютере, «Виндоусе», «Макинтоше», айфоне, диете, белках, Аткинсе, углеводах, неправительственном секторе, фондах, об образовании, истории, политике, убийстве Ильи Чавчавадзе, грузинах, путешествиях, Бразилии. Говори о чем угодно, благо говорить умеешь, сдались тебе эта тюрьма, Барашево, Дубравлаг, заключение тридцатилетней давности?
Потому я никогда не писал ни о создании Республиканской партии, ни о следствии, ни об ожидании лишения свободы, ни об аресте на Ведзинской улице в Тбилиси, ни об изоляторе КГБ в ста шагах от моего дома, где просидел шесть месяцев, ни о ростовской, рязанской, потьминской тюрьмах, ни о прозванном «Столыпин» этапе и ни о Барашеве, где я провел три лучших года своей жизни. Говоря «лучшие годы», я имею в виду оба понятия: что это были лучшие годы жизни (ведь я был молод – и что может быть прекрасней этого возраста) и что лучшего периода в моей жизни у меня просто не было – никогда больше не окружали меня такие люди, которых с великим рдением собрал тогда КГБ.
О Барашеве я ничего не писал, хотя близким, конечно же, рассказывал о тамошней воде, климате, ситуации, режиме, особенностях и, что главное, о людях – о моих соратниках-заключенных и о наших неусыпных стражах.
Друзья часто говорили мне: «Ты должен непременно описать истории своего заключения!» Я и сам знал, что должен, но мне все казалось, что еще не время. И, когда в далекой стране, в Мемориальном госпитале Сибли встревоженная женщина-врач заключила, что мне недолго осталось жить и ее заключение ясно отразилось на лицах моих близких, я наконец понял, несмотря на сорокаградусную температуру, что «то самое время» настало.
Знаю, я не первый, кого чрезвычайные обстоятельства вынудили заняться писательством, в наших рядах и графоманов, и гениев было немало, однако я «взялся за перо», то есть приладился к клавиатуре, не для того чтобы написать художественную книгу, и не для того, чтоб вернуть «утраченное время» (ах, мой любимый Пруст!), а для того чтобы спасти персонаж, готовый исчезнуть. Я бьюсь за спасение Аркадия Дудкина. Не будь меня, Аркадий пропадет, никто не узнает, что он был на этом свете, что его бытие имело смысл. Другие давно его забыли, а некоторые не забывали потому, что не помнили – не видели его никогда в зоне. Если я не опишу Аркадия, в Гадесе он также явится мне, как Одиссей явился Тиресии, и потребует ответа. Если пропадет Аркадий, то пропаду и я и кто-то по ошибке подумает, что действительно знал меня, так как присутствовал на какой-либо моей лекции, видел мое выступление по телевидению либо читал мою статью в газете.
Я не способен писать как Флобер, однако если этот великий человек сказал: «Мадам Бовари – это я!», то я могу сказать, что Аркадий Дудкин – это я.
Чуть погодя врач признала, что ее самые худшие ожидания не оправдались и мое отправление в Гадес отложено на неопределенное время, но было уже поздно: Аркадий Дудкин как персонаж, превратившись в набранный