Эта страна. Фигль-Мигль
мусорными баками. В ещё не пожухшую траву навалило ярких листьев с двух клёнов.
За клёнами лепились гаражи и сараи. Чуть дальше виднелась пожарная каланча, а чуть выше – прояснившееся бледное небо. За спиной у него была стена. Прочнейшая в мире: в пятнах исчезающей краски, в пятнах осыпающейся штукатурки. Там, где обнажилась тёмная кладка, можно было вешать табличку ad saecula saeculorum.
– В такие дни большевики ужасно некстати.
Саша обернулся, и говоривший лёгкой улыбкой – мимолётно, кротко, и почему столько смирения, столько сочувствия, – дал понять, что не навязывается, что говорил, очень может быть, сам с собою. Не вступить после такого в беседу нет никакой возможности.
– Их тоже можно понять.
– В этом и была ошибка тех, кто так думал.
Определяя возраст, Саша обнёсся на десять лет: Иван Кириллович Посошков был не многим старше его самого. Да, седой, и с сильной проседью в аккуратных усах и бородке. (Внешность: волосы острижены так коротко, что стоят ёжиком, не скрывая идеальной формы череп и плотно прижатые к черепу уши. Глаза, рот, нос – всё крупное, но необыкновенно, непривычно правильное. Взгляд прямой, открытый, при этом без угрозы или вызова. Глаза серые. Одежда тщательно застёгнута – рубашка, скверный пиджак. И очень красивые, хорошей лепки, руки.) Он выглядел как старорежимный старик с фотографии. Как старорежимный старик из произведений искусства.
– Вы здесь..?
– Нет, что вы, это так, для души. Хочется чего-то культурного. Я экономист. Учился во Фрайбурге, у Шульце-Геверница.
Саша тотчас проникся жалостью к человеку, который в поисках чего-то культурного пришел на доклады о постструктуралистских теориях текста. Про Шульце-Геверница, о котором доцент Энгельгардт слышал впервые в жизни (Фрайбург показался знакомым, но только потому, что Саша перепутал его с Марбургом), сказано было с твёрдой гордостью. Разве они не приучились скрывать связи за границей? Или профессор Посошков погиб достаточно рано, чтобы не пропитаться унижениями и страхом? Каким макаром спросить человека, в каком году того поставили к стенке? Сомнений в том, что Посошков «из этих», у Саши не было.
Большую часть рассказа он пропустил, по привычке занятый в разгар беседы собственными мыслями.
– … он состоял ещё в РФО…
– Это то, откуда Розанова выгнали?
– Так вот что запомнилось… Да, там. Потом в Вольфиле…
– Это та, где Андрей Белый?
– Борис Николаевич неприятный человек, не могу спорить. Но реальное философствование… само по себе неприятно и делается неприятными людьми.
«Белый пьянел с первой рюмки, – всплыло в Сашиной памяти. – Пить с ним было так же тяжело, как разговаривать».
– Но зачем столько болтовни?
– То, что делал Сократ со своими учениками, тоже ведь болтовня, – с извиняющейся улыбкой сказал Посошков. – Наша жизнь… способствовала.
«Страшную школу прошёл Андрей Белый: он вырос в профессорской среде».
– Да, – сказал Саша, – Серебряный век.
– Серебряный