На исходе августа. Марк Котлярский
а того сытого гада, с которым он застал свою жену.
– Врёшь, стерва! – кричал он до шума в ушах, – детей не тронь! Детей не дам! Мои они!
– Твои, как жа-а! – издевалась та, – держи карман ширче! Дети – Геннадия Петровича, вот они чьи! Понял теперь, свинячья рожа?
Охранник тогда смотрел на него с сочувствием, но наедине их не оставлял. Не за нее боялся, за него. Знал, что вышку намотает себе в миг. А зря! Она потому и изгалялась, что безнаказанность чуяла. Он кто? ЗЭКа! Стало быть, ей можно все, ему ничего. Специально ведь провоцировала, гадина, ждала, что не удержится.
– Галька за тебя пошла, чтобы пузо свое прикрыть, понятно теперь? – упивалась моментом теща. – А ты и повери-ил. Она бы тогда за козла пошла, не то что за тебя.
Вот почему дитя раньше срока вышло, обожгло его тогда. А ему вешали на уши, что, мол, Галька упала на улице. А теща ликует вовсю, тарахтит, торопится все рассказать в деталях. И что Генка, как узнал, что она влетела, скрылся, а появился только через год.
– Вот после того у их дочка и родилася! – с победным злорадством заключила теща напоследок. – А ты так, за дурочка у их. Посмешище!
Все правильно, все сходилось.
Охранник ему тогда втихаря папирос отвалил.
– Не дергайся, – произнес он тихо, не разжимая зубов, – выйдешь, тогда уже разберешься с ней. – Только не сам, а то – конец.
Хороший пацанчик попался.
А Генка – большой человек, начальник автобазы. Взял его, дурачка вислоухого, к себе на работу слесарем, снисходительно похлопывал пухлой ладошкой, поучал, справлялся о детках.
Хозяин собаки скрипнул зубами, вспомнил, как ишачил на него, угождал, чтобы заработать побольше. На работе угождал, дома угождал… Галька большая, дебелая. Косу на затылке закрепит и смотрит мимо. А он… Вспоминать стыдно. Стелился перед ней, как цуцик, блин.
Вдруг ошпарило: цуцик! Как же он собаку – и на холод? Вскочил, ногой по двери, и во двор. Ни зги не видать. Ветер рванул в лицо, как иголками исколол. Он позвал собаку и голоса своего не узнал. Она вышла из-за угла, встала нерешительно. Мокрая. Тонкая, как куриная косточка. Господи!
Он взял ее на руки и внес в дом, завернул в телогрейку. Не простит, понял он. Теперь точно не простит.
В глаза ей не смотрел, было стыдно. А она смотрела. Морда вытянутая, глаза влажные, умные. Он не выпил ни капли. Потушил свет, лег и стал вслушиваться в тишину.
«Я же не простил, – с отчаянием думал он, – и она не простит. И правильно. Нельзя прощать».
Но зашуршала пузом по полу, поползла, вместе с телогрейкой. Хозяин затаил дыхание. Жаркой ртутью потянулись к вискам слезы. Матушка свята земля! Почему же мы жестокие-то такие? И ведь знаем, кого выбрать – кого послабей…
Собака дышала совсем рядом. Он поднял ее с пола на свою кровать, укрыл одеялом.
– Знаешь, – сказал тихо, – о чём я жалею? Зря я его тогда не убил! Ну, отсидел бы не три, а десять. И что? В тюрьме тоже люди живут. Зато бы уважал себя. И дети остались бы