Тысяча осеней Якоба де Зута. Дэвид Митчелл
но я левша, корябаю как курица лапой, а для нашей стратагемы требуется красивый росчерк. Вообразите благодарность генерал-губернатора, когда мы вернемся в Батавию с троекратно увеличенной квотой на вывоз меди! Мне, вне всякого сомнения, обеспечено место в Совете. И разве я тогда забуду своего верного секретаря? Конечно, если излишняя щепетильность… или трусость… помешает вам выполнить мою просьбу, я легко могу обратиться к господину Фишеру…
«Сначала действуй, – думает Якоб, – а терзаться будешь потом».
– Я подпишу, минеер.
– В таком случае не теряйте времени даром; Кобаяси явится через… – управляющий смотрит на часы, – сорок минут. Нужно, чтобы к тому времени воск на печати успел застыть, верно?
У Сухопутных ворот обыск уже закончен; Якоб забирается в паланкин. Петер Фишер щурится в беспощадных солнечных лучах.
– На час-другой Дэдзима ваша, господин Фишер, – сообщает ему Ворстенбос из своего начальственного паланкина. – Будьте добры вернуть ее мне в том же состоянии!
– Безусловно, – отвечает пруссак, изобразив напыщенную гримасу, словно у него пучит живот. – Безусловно.
Когда двое кули проносят мимо паланкин Якоба, Фишер провожает его неласковым взглядом.
Процессия, пройдя через Сухопутные ворота, пересекает Голландский мост.
Сейчас отлив; среди водорослей валяется дохлая собака…
…И вот уже Якоб покачивается на высоте около метра над запретной землей Японии.
Обширная квадратная площадка, усыпанная песком и мелкими камушками, пустынна, если не считать нескольких солдат. Ван Клеф говорил, что называется она «площадь Эдо» – напоминание чересчур независимым жителям Нагасаки, где на самом деле сосредоточена власть. Сбоку от площади – крепость сёгуна: каменная кладка, высокие стены и лестницы. Через другие ворота процессия выходит на широкую тенистую улицу. Уличные торговцы расхваливают свой товар, вопят нищие, бренчат кастрюльками жестянщики, десять тысяч деревянных сандалий стучат по мостовой. Стражники покрикивают, отгоняя с дороги горожан. Якоб старается запомнить, сохранить каждое мимолетное впечатление, чтобы потом рассказать в письмах Анне, и своей сестре Гертье, и дядюшке. Из-за решетчатого окна паланкина пахнет пареным рисом, сточной канавой, благовониями, лимонами, опилками, дрожжами и гниющими водорослями. Мелькают скрюченные старушонки, рябые монахи, незамужние девушки с чернеными зубами. «Был бы у меня с собой альбом, – думает чужеземец, – и три дня за воротами, чтобы заполнить его набросками». Дети, устроившись рядком на глинобитной стене, пальцами растягивают себе веки и кричат нараспев: «Оранда-ме, оранда-ме»[4]. Якоб не сразу понимает, что они изображают «круглые» глаза европейцев, и ему вспоминается, как уличные мальчишки в Лондоне бежали за китайцем, делали себе глаза-щелочки и орали: «Китайса, японса, моя чесни китайса».
Толпа молящихся собралась возле храма с воротами в форме греческой буквы «π».
Вереница каменных идолов; скрученные
4
Голландские глаза