Девушка, не любящая солнце. Анна Линина
задумалась, откинувшись на спинку кресла-качалки. Рассказывать ли ему о том, что с ней произошло? От этой мучительной мысли, которой она вконец изнурила себя, заболела голова, как будто виски и в самом деле сжали когтистые лапы. Поверит ли он ей?.. Но зачем же это от него скрывать, ведь это случилось с ней?
А если он сочтёт её сумасшедшей?
Ему она доверяла настолько, что решилась сказать о том, что произошло. Ей никогда всерьёз не нравились эгоисты. Быть может, потому, что плохого в её жизни было и так много.
– Да ладно, тебе показалось… – Серёжа сначала резко поднял вверх брови, а затем наморщил лоб. Он не был внешне привлекательным, но в его чертах не было и ничего отталкивающего; полное, слегка румяное лицо, русые волосы. Больше всего в нём ей нравились его тёмные блестящие глаза.
Он и сам понял, что сказал глупость. Показаться, что стул взлетел, не могло. Могло присниться, могло прийти на ум сумасшедшему, могло быть придуманным; но показаться не могло. Это ведь не пятая ножка. Ему стоило неимоверных трудов опустить свои брови.
– Ты мне не веришь. – Она привычно спрятала свою досаду за почти шутливый тон, как будто его сомнение было для неё не очень значимо. Но проблема её казалась серьёзной. Хотя бы потому, что по утрам на руках она стала находить синяки. Большие, синие, с кровоподтёками, взявшиеся словно из ниоткуда.
– Ника. Может быть, тебе приснилось, – тихо сказал он, сжимая её руки. – Это ведь было утром? Страшные сны чаще снятся утром.
Долго сдерживать эмоции, как Кирилл, она больше не могла. У неё вдруг промелькнуло перед глазами всё: и школьный коридор, и подкашивающиеся ноги, и затем она, безвольно лежащая на сырой земле, и беспомощность, и насквозь пронзающая боль, и её слабые руки, в которые впивалась колючая проволока. Усмешка и радость обидчика, что ядовиты так же, как и его кулаки. Торжество врага, равнодушие людей. Всё стремительно пробежало перед ней и тут же утонуло в чёрной пелене отвергнутой ею, безжалостной памяти.
И как они запирали её одну в подвале и держали там до целого вечера. Всё, что они делали с ней. Долгие годы унижения и отрешения. Живое сердце, не желающее быть отверженным. …И подушка, каждый день хранящая отпечатки её зубов. Непрекращающуюся никогда душевную боль. Обжигающие кожу щёк слёзы изгоя. Боль, что длилась так много лет, которую приходилось пить снова и снова, – из обиды, горечи, сумасшедшего отчаяния, отрицания, отречения. Чёрная отрава, когда оставалось лишь скрежетать зубами. Просто потому, что была жива не только она, но и память. Память, что была слишком сильна: кипящее, чёрное бурлящее зелье.
Ядовитая, заполняющая всё существо, как цианид, она снова стала накрывать её маленькое хрупкое тело, и Ника почувствовала дурноту.
Она резко вскочила, когда из глаз её брызнули слёзы, а сердце готово было разорваться от негодования, – сама швырнула стул к спальне и закричала в потолок:
– Выходи! Я не боюсь тебя! Я не боюсь ТЕБЯ!
Серёжа вскочил, подхватил её и прижал к себе.
– Успокойся!